АГИД И КЛЕОМЕН И ТИБЕРИЙ И ГАЙ ГРАКХИ 41 страница

21. У Катона было много рабов из числа пленных; охотнее всего он покупал молодых, которые подобно щенкам или жеребятам еще поддаются воспитанию и обучению. Ни один из рабов никогда не появлялся в чужом доме иначе как по поручению самого Катона или его жены. На вопрос: «Что делает Катон?» – каждый неизменно отвечал: «Не знаю». Слуга должен был либо заниматься каким‑нибудь полезным делом по хозяйству, либо спать. И Катон был очень доволен, если рабы любили поспать, полагая, что такие люди спокойнее, чем постоянно бодрствующие, и что для любого дела более пригодны выспавшиеся вволю, чем недоспавшие. Он считал, что главная причина легкомыслия и небрежности рабов – любовные похождения, и потому разрешал им за определенную плату сходиться со служанками, строго запрещая связываться с чужими женщинами.

Вначале, когда он был еще беден и нес военную службу, он никогда не сердился, если еда была ему не по вкусу, и не раз говорил, что нет ничего позорнее, как ссориться со слугою из‑за брюха. Но позже, разбогатев и задавая пиры друзьям и товарищам по должности, он сразу же после трапезы наказывал ремнем тех, кто плохо собрал на стол или недостаточно внимательно прислуживал гостям. Он всегда тайком поддерживал распри между рабами и взаимную вражду – их единодушие казалось ему подозрительным и опасным. Тех, кто совершал злодеяние, заслуживающее казни, он осуждал на смерть не раньше, чем все рабы согласно решали, что преступник должен умереть.

Усердно хлопоча о приумножении своего имущества, он пришел к мысли, что земледелие – скорее приятное времяпрепровождение, нежели источник дохода, и потому стал помещать деньги надежно и основательно: он приобретал водоемы, горячие источники, участки пригодные для устройства валяльной мастерской, плодородные земли с пастбищами и лесами (ни те, ни другие не требуют забот), и все это приносило ему много денег, меж тем как, по словам самого Катона, даже Юпитер не в силах был причинить ущерб его собственности. Занимался он и ростовщичеством, и вдобавок самым гнусным его видом: ссудой денег под заморскую торговлю[748]. Вот как он это делал. Он основывал сообщество и приглашал получивших ссуду вступить в него. Когда их набиралось пятьдесят человек и столько же судов, Катон через посредство вольноотпущенника Квинктиона (который вел все дела совместно с должниками и вместе с ними пускался в плавание), брал себе одну долю из пятидесяти. Так, рискуя лишь незначительною частью целого, он получал огромные барыши. Он ссужал в долг и собственным рабам; те покупали мальчиков, а потом, через год, как следует выучив и вымуштровав их на средства Катона, продавали. Многих оставлял себе Катон – за ту цену, которую мог бы дать самый щедрый покупатель. Стараясь и сыну внушить интерес к подобным занятиям, он говорил, что не мужчине, но лишь слабой вдове приличествует уменьшать свое состояние. Еще резче высказался он, не поколебавшись назвать божественным и достойным восхищения мужем всякого, чьи счета после его смерти покажут, что за свою жизнь он приобрел больше, чем получил в наследство.

22. Катон был уже стариком, когда в Рим прибыли афинские послы[749]– платоник Карнеад и стоик Диоген – хлопотать об отмене штрафа в пятьсот талантов, к которому заочно присудили афинский народ сикионяне по жалобе граждан Оропа. Сразу же к ним потянулись самые образованные молодые люди, которые с восхищением внимали каждому их слову. Наибольшим влиянием пользовался Карнеад: неотразимая сила его речей и не уступающая ей молва об этой силе привлекала влиятельных и стремившихся к знаниям слушателей, и его слава разнеслась по всему городу. Пошли упорные слухи, будто некий грек, муж исключительного дарования, каким‑то чудом покоряющий и пленяющий всех и вся, пробудил в молодежи такую горячую любовь, что, забыв о всех прочих занятиях и удовольствиях, она бредит только философией. Римлянам это пришлось по душе, и они с удовольствием глядели на то, как их сыновья приобщаются к греческому образованию и проводят время с людьми, столь высоко почитаемыми. Но Катон с самого начала был недоволен страстью к умозрениям, проникающей в Рим, опасаясь, как бы юноши, обратив в эту сторону свои честолюбивые помыслы, не стали предпочитать славу речей славе воинских подвигов. Когда же восхищенная молва о философах распространилась повсюду и первые их речи к сенату были переведены славным мужем Гаем Ацилием, который не без труда выговорил себе это право, он решил, соблюдая все приличия, очистить город от философов. И вот, явившись в сенат, он упрекнул правителей в том, что посольство, составленное из мужей, способных играючи убедить кого угодно в чем угодно, так долго без толку сидит в Риме. «Нужно, – сказал он, – как можно скорее рассмотреть их просьбу и принять решение, дабы они, вернувшись в свои школы, вели ученые беседы с детьми эллинов, а римская молодежь по‑прежнему внимала законам и властям».

23. И сделал он это не из ненависти к Карнеаду, как полагают иные, но в поношение философии вообще, желая, из какого‑то чувства ревности, смешать с грязью всю греческую науку и образованность. Ведь он и о Сократе говорил, что‑де этот пустомеля и властолюбец пытался любыми средствами захватить тиранническую власть над отечеством, что он растлевал нравы и настойчиво внушал согражданам суждения, противные законам. Насмехаясь над школой Исократа[750], он уверял, будто ученики оставались в ней до седых волос, словно собираясь блеснуть приобретенными знаниями в Аиде и вести тяжбы перед Миносом. Он хотел опорочить Грецию в глазах своего сына и, злоупотребляя правами старости, дерзко возвещал и предсказывал, что римляне, заразившись греческой ученостью, погубят свое могущество. Но будущее показало неосновательность этого злого пророчества. Рим достиг вершины своего могущества, хотя принял с полною благожелательностью греческие науки и греческое воспитание. Катон ненавидел не только греческих философов, но с подозрением глядел и на врачей, лечивших в Риме. Он слышал, по‑видимому, о Гиппократе, который на приглашение персидского царя, сулившего ему много талантов жалования, ответил, что никогда не станет служить варварам – врагам греков. Катон утверждал, что подобную клятву приносят все врачи и советовал сыну остерегаться любого из них. У него самого были памятные записи, по которым он лечил больных у себя в доме и назначал им питание; никому и никогда не приказывал он воздерживаться от пищи, но кормил занемогшего овощами, утятиной, голубиным мясом или зайчатиной: эту еду он считал легкой и полезной для нездорового человека, предупреждая в то же время, что она часто вызывает сновидения. По словам Катона, таким уходом и питанием он сохранил здоровье самому себе и своим домочадцам.

24. Однако это его утверждение не осталось, как явствует из событий, неопровергнутым: он лишился жены и сына. Сам же он, отличаясь железным здоровьем и незыблемой крепостью тела, держался дольше всех, так что даже в глубокой старости продолжал спать с женщиной и – отнюдь не по возрасту – женился вот при каких обстоятельствах. Потеряв жену, он женил сына на дочери Павла, приходившейся сестрою Сципиону, а сам, вдовствуя, жил с молодою служанкой, которая ходила к нему потихоньку. Но в маленьком доме, где бок о бок с ним жила невестка, связь эта не осталась тайной. И вот однажды, когда эта бабенка прошла мимо спальни, держась, по‑видимому, слишком развязно, старик заметил, что сын, не сказав, правда, ни слова, посмотрел на нее с резкою неприязнью и отвернулся. Катон понял, что его близкие недовольны этой связью. Никого не упрекая и не порицая, он, как обычно, отправился в окружении друзей на форум и по пути, обратившись к некоему Салонию, который прежде служил у него младшим писцом, громко спросил, просватал ли тот уже свою дочь. Салоний сказал, что никогда не решился бы это сделать, не спросивши сначала его совета. «Что ж, – заметил Катон, – я нашел тебе подходящего зятя, вот только, клянусь Зевсом, как бы возраст его вас не смутил: вообще‑то он жених хоть куда, но очень стар». В ответ Салоний просил его принять на себя эту заботу и отдать дочь тому, кого сам выберет: ведь она его клиентка и нуждается в его покровительстве; тогда Катон, не откладывая, объявил, что просит девушку за себя. Сначала, как и следовало ожидать, Салоний был ошеломлен этой речью, справедливо полагая, что Катон слишком стар для брака, а сам он слишком ничтожен для родственной связи с домом консула и триумфатора, но, видя, что тот не шутит, с радостью принял предложение, и, придя на форум, они тут же объявили о помолвке. Когда шли приготовления к свадьбе, сын вместе сродственниками явился к Катону и спросил, не потому ли появляется в семье мачеха, что он каким‑то образом упрекнул или чем‑то огорчил отца. «Да что ты, сын мой! – вскричал Катон. – Все в тебе совершенно, я не нахожу ничего, достойного порицания, и просто хотел бы оставить после себя еще сыновей, чтобы у государства было побольше таких граждан, как ты». Говорят, что эту мысль впервые высказал афинский тиранн Писистрат, который, имея взрослых детей, женился вторично на аргивянке Тимонассе, родившей ему, как сообщают, Иофонта и Фессала.

У Катона от второй жены был сын, названный в честь матери Салонием. Старший его сын умер, достигнув должности претора. В своих сочинениях Катон часто вспоминает о нем как о человеке достойном; есть сведения, что несчастье Катон перенес спокойно, как настоящий философ, нимало не утратив из‑за него интереса к управлению государством. Состарившись, он не сделался равнодушен к общественным делам, как впоследствии Луций Лукулл и Метелл Пий, считая участие в них своим долгом; не последовал он и примеру Сципиона Африканского, который, видя, что его слава вызывает недоброжелательство и зависть, отвернулся от народа и провел остаток жизни в бездействии; но, словно Дионисий, которого кто‑то убедил, будто лучше всего умереть тиранном, он полагал, что лучше всего стареть, управляя свободным государством, а когда случался досуг, посвящал его писанию книг и земледелию, находя в этом и отдых и развлечение.

25. Он писал сочинения различного содержания, между прочим – и исторические. Земледелию он в молодые годы посвящал себя по необходимости (он говорит, что в ту пору у него было только два источника дохода – земледелие и бережливость), а позже сельские работы доставляли ему приятное времяпрепровождение, равно как и пищу для размышлений. Он написал книгу о земледелии, где упомянул даже о том, как печь лепешки[751]и хранить плоды, стремясь в любом занятии быть самобытным и превосходить других. В деревне стол его был обильнее, чем в городе: он всякий день звал к себе друзей из ближних поместий и весело проводил с ними время, он был приятным и желанным собеседником не только для своих сверстников, но и для молодежи, потому что многому научился на собственном опыте и много любопытного читал и слышал. По его мнению, мало что так сближает людей как совместная трапеза, и за обедом часто раздавались похвалы достойным и честным гражданам, но никто ни единым словом не вспоминал дурных и порочных: ни порицанию, ни похвале по адресу таких людей Катон не давал доступа на свои пиры.

26. Последним из его деяний на государственном поприще считают разрушение Карфагена. На деле его стер с лица земли Сципион Младший, но войну римляне начали прежде всего по советам и настояниям Катона, и вот что оказалось поводом к ее началу. Карфагеняне и нумидийский царь Масинисса воевали, и Катон был отправлен в Африку, чтобы исследовать причины этого раздора. Дело в том, что Масинисса всегда был другом римского народа, карфагеняне же, расставшись после поражения, которое им нанес Сципион, со своим владычеством, обремененные тяжелой данью, ослабевшие и униженные, стали союзниками Рима. Найдя Карфаген не в плачевном положении и не в бедственных обстоятельствах, как полагали римляне, но изобилующим юношами и крепкими мужами, сказочно богатым, переполненным всевозможным оружием и военным снаряжением и потому твердо полагающимся на свою силу, Катон решил, что теперь не время заниматься делами нумидийцев и Масиниссы и улаживать их, но что если римляне не захватят город, исстари им враждебный, а теперь озлобленный и невероятно усилившийся, они снова окажутся перед лицом такой же точно опасности, как прежде. Без всякого промедления вернувшись, он стал внушать сенату, что прошлые поражения и беды, по‑видимому, не столько убавили карфагенянам силы, сколько безрассудства, сделали их не беспомощнее, но опытнее в военном искусстве, что нападением на нумидийцев они начинают борьбу против римлян и, выжидая удобного случая, под видом исправного выполнения условий мирного договора, готовятся к войне.

27. Говорят, что закончив свою речь, Катон умышленно распахнул тогу, и на пол курии посыпались африканские фиги. Сенаторы подивились их размерам и красоте, и тогда Катон сказал, что земля, рождающая эти плоды, лежит в трех днях плавания от Рима. Впрочем, он призывал к насилию и более открыто; высказывая свое суждение по какому бы то ни было вопросу, он всякий раз присовокуплял: «Кажется мне, что Карфаген не должен существовать». Напротив, Публий Сципион Назика, отвечая на запрос или высказываясь по собственному почину, всегда говорил: «Мне кажется, что Карфаген должен существовать». Замечая, по‑видимому, что народ становится непомерно заносчив и уже совершает множество просчетов, что, упиваясь своими удачами, исполнившись гордыни, он выходит из повиновения у сената и упорно тянет за собою все государство туда, куда его влекут страсти, – замечая это, Назика хотел, чтобы хоть этот страх перед Карфагеном был уздою сдерживающей наглость толпы: он полагал, что карфагеняне не настолько сильны, чтобы римляне не смогли с ними совладать, но и не настолько слабы, чтобы относиться к ним с презрением. То же самое тревожило и Катона, но он считал опасной угрозу, нависающую со стороны государства и прежде великого, а теперь еще отрезвленного и наказанного пережитыми бедствиями, меж тем как римский народ буйствует и, опьяненный своим могуществом, делает ошибку за ошибкой; опасным казалось ему приниматься за лечение внутренних недугов, не избавившись сначала полностью от страха перед покушением на римское владычество извне. Такими доводами, говорят, Катон достиг своей цели: третья и последняя Пуническая война была объявлена. Он умер в самом начале военных действий, предсказав, кому суждено завершить войну; человек этот был тогда еще молод и, занимая должность военного трибуна, обнаруживал в сражениях рассудительность и отвагу. Его подвиги стали известны в Риме, и Катон, услышав о них, сказал:

Он лишь с умом; все другие безумными тенями веют[752].

И Сципион скоро подкрепил его слова своими делами.

Катон оставил одного сына от второй жены, носившего, как мы уже говорили, прозвище Салония, и одного внука от умершего сына. Салоний умер, достигнув должности претора, а сын Салония Марк был консулом. Он приходится дедом философу Катону[753]– мужу великой доблести, одному из самых славных людей своего времени.

[Сопоставление ]

28 (1). Если теперь, написав об Аристиде и Катоне все, что достойно упоминания, сравнить в целом жизнь одного с жизнью другого, нелегко усмотреть различие за столь многими и столь важными чертами сходства. Но расчленим ту и другую по частям, как делают, изучая поэму или картину, – и общим для обоих окажется то, что, начавши с полной безвестности, они достигли власти и славы только благодаря совершенным нравственным качествам и силе характера. Правда, как мы видим, Аристид прославился в ту пору, когда Афины еще не возвысились и когда вожди народа и полководцы обладали умеренным богатством, ненамного превосходившим состояние самого Аристида. К первому разряду граждан принадлежали тогда владельцы имущества, приносившего пятьсот медимнов дохода, второй разряд – всадники – получал триста медимнов, третий и последний – зевгиты – двести. А Катон, выйдя из маленького городишки, оторвавшись, по‑видимому, от грубой деревенской жизни, бросился в необъятное море государственных дел Рима, который управлялся уже не Куриями, Фабрициями и Атилиями, не возводил более на ораторское возвышение бедняков, собственными руками возделывающих свое поле, призывая их прямо от плуга или заступа и превращая в должностных лиц и вождей, но приучился смотреть на знатность рода, богатство, раздачи и заискивания и в сознании своего величия и могущества даже издевался над домогавшимися должностей. Совсем не одно и то же – иметь соперником Фемистокла, человека отнюдь не высокого происхождения и скромных возможностей (говорят, что когда он впервые выступил на государственном поприще, у него было всего три или, самое большее, пять талантов), или состязаться за первенство со Сципионами Африканскими, Сервиями Гальбами и Квинтиями Фламининами без всяких средств борьбы, не считая лишь голоса, смело звучащего в защиту справедливости.

29 (2). Далее, Аристид при Марафоне, а позже при Платеях был одним из десяти командующих, Катон же был избран одним из двух консулов и одним из двух цензоров, победив семерых соискателей из числа самых видных граждан. Ни в одном счастливо закончившемся деле Аристид не был первым – при Марафоне первенство принадлежало Мильтиаду, при Саламине Фемистоклу, при Платеях, по мнению Геродота[754], самый блестящий успех выпал на долю Павсания, и даже второе место оспаривают у Аристида всякие там Софаны, Аминии, Каллимахи и Кинегиры, отличившиеся в этих битвах. Напротив, Катон всех оставил позади и как мудрый полководец и как храбрый воин: не только в Испанской войне, когда он был консулом, но даже при Фермопилах, когда командовал другой консул, а сам Катон был при нем легатом, всю славу снова стяжал он, нанеся царю, приготовившемуся грудью отразить нападение, удар в спину и тем самым распахнув ворота к победе над Антиохом. Да, ибо этот успех, которым римляне, бесспорно, обязаны были Катону, изгнал Азию из Греции и перебросил для Сципиона мост через Геллеспонт[755].

В войне оба были непобедимы, но на поприще государственных дел Аристид потерпел поражение и был подвергнут остракизму сторонниками Фемистокла; Катон же, с которым враждовали чуть ли не все самые могущественные и знатные люди Рима, словно атлет, боролся до глубокой старости и ни разу не был сбит с ног. Многократно участвуя в судебных процессах, то в качестве обвинителя, то в качестве обвиняемого, он подвел под наказание многих своих противников, сам же не подвергался ему ни разу, причем действенным оружием защиты и нападения ему служила сила речи, которой с бо льшим правом, нежели счастливой судьбе или гению‑хранителю этого человека, можно приписать то обстоятельство, что за всю свою жизнь он не претерпел ничего, противного его достоинству. Это замечательное свойство было присуще и философу Аристотелю, который, по словам Антипатра, писавшего о нем после его смерти, кроме прочих достоинств, обладал также даром убеждения.

30 (3). Общепризнанно, что из всех добродетелей человека самая высшая – государственная; немаловажной ее частью большинство считает умение управлять домом, поскольку государство есть некая совокупность объединившихся частных домов и сильно лишь в том случае, если преуспевают его граждане – каждый в отдельности; даже Ликург, изгнав из Спарты серебро, изгнав золото и заменив их монетой из обожженного и изуродованного огнем железа, отнюдь не имел в виду отбить у сограждан охоту заниматься своим хозяйством – он просто удалил из богатства все изнеживающее, нездоровое, разжигающее страсти и, как ни один другой законодатель, заботился о том, чтобы всякий мог наслаждаться обилием полезных и необходимых вещей, полагая более опасным для общего блага вечно нуждающегося, бездомного бедняка, чем непомерного богача. Мне кажется, что Катон показал себя столь же завидным главою дома, сколь и государства. Он и сам увеличил свое состояние и других учил вести хозяйство и обрабатывать землю, собрав много относящихся к этому полезных сведений. Аристид же своей бедностью опорочил самое справедливость, внушив многим подозрения, будто она губит дом, порождает нищету и меньше всего приносит пользы тому, кто ею обладает. А между тем Гесиод[756], который, не щадя сил, призывает нас к справедливости и к рачительному ведению хозяйства, связывает одно с другим и бранит лень – начало всякой несправедливости. Хорошо сказано об этом и у Гомера[757]:

Полевого труда не любил я, ни тихой

Жизни домашней, где милым мы детям даем воспитанье:

Островесельные мне корабли привлекательней были,

Бой, и крылатые стрелы, и медноблестящие копья.

Из этих слов явствует, что люди, пренебрегающие своим домом, в несправедливостях ищут средств к существованию. Не следует сравнивать справедливость с маслом[758], которое как наружное средство весьма благотворно, по мнению врачей, действует на тело, а употребляемое вовнутрь причиняет ему непоправимый вред, и неверно, будто справедливый человек приносит пользу другим, но совершенно не печется о себе самом и о своих делах; вернее думать, что государственный ум просто изменил здесь Аристиду, если, как утверждает большинство писателей, он не оставил денег ни на собственное погребение, ни на приданое дочерям. Вот почему дом Катона вплоть до четвертого колена давал Риму преторов и консулов (его внуки и даже их сыновья занимали высшие государственные должности), меж тем как потомков Аристида, который был некогда первым человеком в Греции, крайняя, безысходная нужда заставила взяться за шарлатанские таблички или протягивать руку за общественным вспомоществованием и не дала никому из них даже помыслить ни о чем великом и достойном их предка.

31 (4). Однако не вызовет ли это возражений? Ведь бедность позорна отнюдь не сама по себе, но лишь как следствие беспечности, невоздержанности, расточительности, неразумия, у человека же рассудительного, трудолюбивого, справедливого, мужественного, все свои добрые качества посвятившего родному городу, она служит признаком величия духа и величия ума. Невозможно вершить великое, тревожась о малом, ни помочь многим нуждающимся, если сам нуждаешься во многом. К государственной деятельности надежнее всего ведет не богатство, но довольство тем, что имеешь: кто в частной жизни не испытывает потребности ни в чем излишнем, всего себя посвящает общественным делам. Никаких нужд не знает только бог[759], и потому среди человеческих добродетелей нет более совершенных и божественных, нежели те, что, елико возможно, ограничивают наши желания. Подобно тому как тело, здоровое от природы, не нуждается ни в лишнем платье, ни в лишней пище, так здраво устроенные жизнь и дом обходятся имеющимися в наличии средствами. Нужно только, чтобы состояние было соразмерно потребностям, потому что, если человек собирает много, а пользуется немногим, это не есть довольство тем, что имеешь: такой человек либо глупец – если стяжает вещи, которые не способны доставить ему радость, либо жалкий страдалец – если по мелочности препятствует себе насладиться ими. Я бы охотно спросил самого Катона: «Если наслаждаться богатством не зазорно, почему ты кичишься тем, что, владея многим, довольствуешься скромной долей своего имущества? Если же прекрасно (а это и в самом деле прекрасно!) есть хлеб, какой придется, пить то же вино, что пьют наши работники и слуги, и смотреть равнодушно на пурпурные одеяния и выбеленные дома – значит во всем правы были Аристид, Эпаминонд, Маний Курий, Гай Фабриций, отказываясь владеть имуществом, пользоваться которым они не желали». Право же не стал бы человек, который считает репу самым вкусным кушаньем и собственноручно варит ее, меж тем как жена месит тесто, поднимать такой шум из‑за одного асса и поучать, каким путем можно скорее всего разбогатеть. Великое преимущество простоты и довольства тем, что имеешь, как раз в том и состоит, что они избавляют и от страсти ко всему излишнему и вообще от заботы о нем. Недаром Аристид, выступая свидетелем по делу Каллия, сказал, что бедности должны стыдиться те, кто бедны не по своей воле, а добровольные бедняки, вроде него самого, – вменять ее себе в похвалу. Смешно было бы говорить о том, что бедность Аристида – порождение его собственной беспечности: ведь у него была полная возможность разбогатеть, не совершая ничего постыдного, – стоило только снять доспехи с какого‑нибудь убитого перса или захватить хоть одну палатку. Впрочем, достаточно об этом.

32 (5). Военные действия под командованием Катона не прибавили ничего великого к великим уже и без того завоеваниям; напротив, среди ратных трудов Аристида числятся самые славные, блистательные и важные в греческой истории – Марафон, Саламин и Платеи. Антиох так же мало заслуживает сравнения с Ксерксом, как разрушенные стены испанских городов – со многими десятками тысяч персов, павших на суше и на море. В этих битвах Аристид подвигами затмевал любого, но славу и венки, равно как и деньги и всякое иное богатство, неизменно оставлял тем, кто более жадно их искал, потому что сам стоял выше всего этого. Я не порицаю Катона за то, что он постоянно возвеличивает и ставит на первое место самого себя (хотя в одной своей речи он говорил, что и превозносить и поносить себя – одинаково нелепо), но, мне кажется, ближе к совершенству тот, кто не нуждается даже в чужих похвалах, нежели пускающийся то и дело в похвалы самому себе. Скромность более многого другого способствует кротости и мягкости в делах правления, честолюбие же, которое вовсе не было знакомо Аристиду, но полностью подчинило себе Катона, – неиссякаемый источник недоброжелательства и зависти. Аристид, поддержав Фемистокла в его самых важных начинаниях и даже в какой‑то мере оберегая его, словно телохранитель, спас Афины, тогда как Катон, противодействуя Сципиону, едва не расстроил и не погубил его поход на Карфаген, а ведь именно в этом походе был низвергнут непобедимый Ганнибал; и он до тех пор не переставал сеять подозрения и клевету, пока не изгнал Сципиона из Рима, а его брата не заклеймил позорным клеймом вора, осужденного за казнокрадство.

33 (6). И ту воздержность, которую Катон изукрасил самыми высокими и самыми прекрасными похвалами, сохранил поистине чистой и незапятнанной Аристид, а Катон навлек на нее немалые и тяжелые упреки своей женитьбой, противной и его достоинству, и его возрасту. Отнюдь не к чести старика, дожившего до таких лет, было жениться вторично на дочери человека, который когда‑то служил у него, получая от государства жалование, и дать ее в мачехи своему уже взрослому сыну и его молодой супруге; он сделал это, либо уступив потребности в удовольствиях, либо гневаясь на сына из‑за своей возлюбленной и желая отомстить ему, – как бы то ни было, но и само действие и повод к нему позорны. Насмешливое объяснение, которое он дал сыну, не было искренним. Если он в самом деле хотел произвести на свет добрых сыновей, похожих на старшего, нужно было подумать об этом с самого начала и заключить брак с женщиной хорошего рода, а не попросту спать с наложницей, пока это оставалось в тайне, а потом, когда все открылось, не брать в тести человека, которого ничего не стоило к этому склонить и свойство с которым заведомо не могло принести никакой чести.

ФИЛОПЕМЕН И ТИТ

Филопемен

[Перевод С.И. Соболевского]

1. Клеандр принадлежал к первому по знатности роду и был одним из самых влиятельных граждан в Мантинее. С ним произошло несчастие, и ему пришлось бежать из родного города. Он переселился в Мегалополь, главным образом потому, что там жил отец Филопемена, Кравгид, человек во всех отношениях прославленный и дружественно к нему расположенный. При жизни Кравгида Клеандр получал от него все необходимое; по смерти его он, в благодарность за гостеприимство, воспитал его сына‑сироту, подобно тому, как, по словам Гомера, Феникс воспитал Ахилла. Поэтому духовное развитие мальчика с самого начала носило благородный, как бы царственный характер. Когда Филопемен вышел из детского возраста, заботу о его воспитании взяли на себя мегалопольские граждане Экдем и Мегалофан, друзья Аркесилая по Академии, которые более всех своих современников стремились поставить философию на службу государственной деятельности и практической жизни. Они освободили свою родину от тираннии[760], тайно подготовив будущих убийц Аристодема; помогли Арату изгнать сикионского тиранна Никокла; по просьбе киренцев они поехали в Кирену, где были смуты и неурядицы, и установили там законность и порядок. Однако, наряду с прочими своими делами, они занимались и воспитанием Филопемена, стремясь, чтобы изучение философии сделало из него человека, полезного для всей Греции; ибо, как мать, родившая сына в старости, так и Греция, произведя его на свет много позже доблестных вождей древности, любила Филопемена исключительной любовью и содействовала росту его славы и его мощи. А один римлянин[761]назвал его последним из эллинов, потому что после него Греция не дала уже ни одного великого мужа, достойного ее.

2. Филопемен не был безобразен[762], как думают некоторые: доступна обозрению его статуя, еще и теперь находящаяся в Дельфах. Правда, мегарская хозяйка не узнала его, но, говорят, это произошло из‑за его простоты в обращении и скромности в одежде. Узнав, что к ним идет ахейский стратег, она заспешила с обедом, а мужа ее случайно не было дома. В это время вошел Филопемен, одетый в простой военный плащ. Хозяйка приняла его за одного из приближенных Филопемена, за посланного вперед гонца, и попросила его помочь ей в приготовлениях к обеду. Филопемен тотчас сбросил плащ и стал колоть дрова. В это время вошел хозяин и, увидев это, воскликнул: «Что это значит, Филопемен?» «Только то, – отвечал тот на дорическом наречии, – что я плачусь за свою скверную наружность». Тит, насмехаясь над телосложением Филопемена, однажды сказал ему: «Какие у тебя прекрасные руки и ноги, Филопемен, а живота нет!» Действительно, в поясе он был слишком тонок. Впрочем, эта насмешка относилась скорее к войску Филопемена: у него были хорошая пехота и конница, а в деньгах он часто нуждался. Вот что рассказывают о Филопемене в школах.