Глава 7. Для хирургической операции на открытом сердце производят срединный продольный разрез грудной клетки

Для хирургической операции на открытом сердце производят срединный продольный разрез грудной клетки, рассекают перикард и обнажают сердце и основные кровеносные сосуды.

Урок сердца № 2: раны и потери

До Сола первый и единственный раз у меня были серь­езные отношения с Ив. Как и у Сола, который иногда морщится, когда я заговариваю о парнях – моих школьных приятелях, у Ив была способность нагонять на меня свою тоску. Мы с Ив были неразлучны три месяца, а по­том она уехала в Германию, а я поступила на медицинский факультет. Может, это покажется странным, но Сол напоминает мне Ив, которая начинала дуться, если я с кем-нибудь флиртовала. Когда я представляю себе, как мы в первый раз переспим с Солом, я почему-то не могу не думать об Ив.

В тот день, когда мы с Ив переспали в первый раз, мы ходили по бутикам в шикарном центральном универмаге. Она выбрала пару безумно дорогих бриджей для верховой езды и затащила меня с собой в примерочную кабинку.

– Ты что, ездишь верхом? – спросила я, пока она снимала футболку и джинсы. Я так и чувствовала, как глаза продавщицы прожигают дыру в двери кабинки.

– Нет! – Мои вопрос ее насмешил.

– Тогда зачем они тебе? Разве тебе не надо эконо­мить, чтобы платить за квартиру?

– Ты не согласна, что я привлекательна?

Я была согласна. Облегающие коричневые бриджи и жакет консервативного покроя подчеркивали ее талию. Хотя Ив одевалась и вела себя как панк, она была эстеткой и обладала превосходным чувством стиля: уж я-то знаю, она обожала меня одевать. Мне никогда не нуж­ны были деньги на саму себя, но вдруг мне стало ужасно жалко, что я пока еще не могу заплатить за эту одежду и другие нужные ей вещи. Прежде чем я успела сказать ей, что она великолепна и что я стану врачом и тогда, когда-нибудь, смогу оплатить все, что она ни выберет, она выскочила из примерочной и потребовала себе хлыст. Излишне говорить, что продавщица, седовласая матро­на такого вида, будто она до сих пор устраивает файф-о-клок, не проявила особой услужливости.

– Хлыст у манекена! – воскликнула Ив, вроде как

проявила здравый смысл.

– Манекен только для демонстрации, милочка. – Мисс Злюка явно уже положила палец на тревожную кнопку.

– Сколько он стоит?! – опять завопила Ив, хлопая плетеной полоской кожи возле стойки с оранжевыми замшевыми туфлями.

И тут свершилось чудо, как часто случалось, когда мы были вместе с Ив: продавщица уступила ее капризу.

– Знаете, милочка, хлыст пойдет как подарок. Считайте, что это ваш бонус за покупку. Итак, как будете платить, картой или наличными?

– Картой, – сказала она, только раз, моргнув от удивления, и достала кредитную карту из старой, морщинистой, джинсовой куртки.

Я подобрала разбросанную одежду с пола в примерочной наполовину из любопытства, наполовину чтобы не встречаться взглядом с продавщицей, смотрела, как Ив подписывает счет своим вытянутым, нетвердым гордым почерком. Но мне не о чем было беспокоиться. Это была продавщица высшего класса, ей нужны были не скандалы, а только довольные покупательницы. Несмотря на ра­зыгранный Ив спектакль, она обращалась с нами уважительно, и мне это понравилось, и хотя Ив вела себя, как будто так и надо, я знала, что ей тоже понравилось.

– Вы не будете переодеваться? Дать вам пакет для вашей одежды?

– Да, спасибо. – Ив дернула головой назад эта не­лепая привычка осталась у нее с тех времен, когда она носила длинные волосы.

Она рассчиталась картой, гордо подняла свой малень­кий выгнутый нос, и мы вышли из магазина, улыбаясь и по пути перебирая вешалки с другими вещами, как несто­ящие богачки.

Может быть, это продавщица придала мне уверенно­сти для того, что я сделала потом, в квартире-студии Ив с громоздкой дверью на засове, когда хлопок ее нового хлыста прорезал воздух между ее картинами. Может быть, дело в дешевом аргентинском вине, которое мы пили в тот вечер, и выпили три бутылки. Может быть, когда теплое южноамериканское вино потекло по моим ногам, я, наконец, смогла сделать шаг. Может 6ыть, дело просто в том, что Ив действительно потрясающе смотрелась в новой одежде: величественная, властная. Мо­жет быть, и ее длинношерстных немецких овчарках по кличке Ирония и Месть, которые резвились вокруг нас, наступая лапами в пятна красной и желтой краски, а мы бегали по студии, пьяные, взбудораженные от собствен­ной глупости.

Может быть, все, что случается в первый раз, прони­зано такой же неотступной тревогой и томлением. Как бы там ни было, мне хотелось быть уверенной, что Ив не просто какая-то странная фантазия о том, что я счаст­лива с кем-то, которую я себе придумала. Я хотела, что­бы у меня в голове все было ясно, я хотела получить доказательство, что я жива и что я с ней.

Наконец Ив упала на диван, чтобы выпить еще вина. Собаки в изнеможении плюхнулись на пол напротив нас и глядели на нас усталыми глазами. Я села рядом с Ив и положила руку на гладкую ткань, натянувшуюся у нее на колене. Она откинулась на спинку, а я провела ладонью по ее бедру и как бы невзначай оставила руку между ее ног. Она повернула ко мне свое покрасневшее лицо для поцелуя, который продолжался десять минут или три ме­сяца, это как посмотреть. Скоро мои джинсы и все обнов­ки Ив валялись водной куче на полу. Когда она прикаса­лась к моему телу, что-то горячее и беспокойное, похожее на роящихся пчел, билось в стенки моего живота.

Каков бы ни был источник моего вдохновения, мы ус­нули, только когда ночное небо превратилось из черного в темно-синее, мы вытянули пальцы и ноги на полотне ее кровати, наши тела переплелись.

Стоит пасмурный июньский день, я прихожу рано, чтобы забрать Холли со стадиона. Собирается дождь, поэтому я пока сижу и машине и смотрю, как она бегает по кругу, а Сэлери засекает время. Сэлери – это тренер Холли, коренастый, усатый итальянец, и в нем есть что-то такое, отчего хочется броситься ему на шею и по-медвежьи обнять обеими руками. Он кричит, чтобы она быстрее поворачивала.

Холли бежит и бежит но дорожке с неослабным рвением. Я пытаюсь посчитать, сколько она сделала кругов, но сбиваюсь со счета. Я вижу ее дыхание в утреннем тумане. Она цвета жеребенка, и ее ноги свобод­но двигаются под ней, как на шарнирах. Под тусклым, затянутым облаками небом из-под майки поперемен­но выпячиваются выступы лопаток и почему-то поражают. Они напоминают мне коричневые плоские камешки, которые шлепают по воде: вот камешек подско­чил, а вот он уже погрузился в гладкую поверхность ее спины.

Холли высокая и длинная, такая же, каким был наш отец. Она даже унаследовала его обезьяньи руки и широ­кие ладони, из-за чего невероятно ловко управляется с баскетбольным мячом. Как большинство позеров, она предпочитает сделать трехочковый бросок, а не пасовать или бросать из-под корзины, и, хотя Сэлери каждый раз прорабатывает ее из-за этого, в девяноста процентах слу­чаев мяч попадает в цель. Наконец она останавливается и идет, положив руки на бедра, на середину поля, сбрасы­вает кроссовки и падает на траву. Я выхожу из машины, пролезаю сквозь дыру в ограде и подхожу к сестре через беговые дорожки. Встаю над ней и корчу рожи, тогда она поднимает на меня взгляд и улыбается.

– Привет. Жиззи.

Я протягиваю ей яблоко, она вытирает его о свои влажные шорты и кладет ногу щиколоткой на колено, потирая свод стопы. У нее так коротко пострижены волосы, что она похожа на румяного мальчишку. По-моему, она решила перепотеть подростковый возраст. Она щурится, глядя на небо, забитое серыми облаками.

– Мы заберем по дороге Сола, моего нового друга, – говорю я, а она жует яблоко.

Холли морщит нос, как будто съела гнилой кусок. - Сола?

– Да, Сола. Так его зовут. На самом деле он не новый друг, а старый, – поспешно говорю я.

Холли пожимает плечами, как будто ей нет дела до его имени, у нее во рту зажато яблоко, как свиной пятачок.

– Ты в какую группу пойдешь? К Агнес или в свою? – спрашивает она, выплевывая испорченный кусок.

– В свою, но, пожалуй. Агнес может пойти со мной.

Она подбегает к Сэлери и хватает с земли трениро­вочные. Он кивает и машет мне рукой. Я поеживаюсь, хотя дождик, который как раз начался, теплый.

Когда мы садимся в машину, Холли начинает настраивать радио. Мы проезжаем полквартала до того места, где живет Сол, она проводит пятерней по волосам и, при­щурившись, смотрит на себя в зеркало.

– От меня пахнет? – спрашивает она.

– Да постоянно, соплячка, – говорю я, бросая ей свитер, чтобы она прикрылась.

Я сигналю, и Сол выбегает из дома. По линии его губ я могу сказать, что он меня ждал, что он слегка раздо­садован, что я не одна, но досада проходит, как только он открывает дверь и смотрит в сияющее лицо Холли.

Он улыбается ей своей алмазной зубастой улыбкой, и у меня в сердце натягивается какая-то струнка.

– Я много о тебе слышал.

Его темные глаза охватывают ее таким бессознатель­ным взглядом, который бывает у мужчин, когда они считают девушку привлекательной. Потом он смотрит на меня.

– Она красавица, как ты и говорила, Джи. Холли хихикает, чуть не подавившись яблочным огрызком. Она краснеет еще больше.

– И бегает быстро! – говорит она, выкидывая огрызок в окно.

– И бегает быстро, – повторяю я, заводя машину.

Когда я приезжаю в больницу, оказывается, что нашу группу ожидает двойная порция пикантного психиатри­ческого десерта: мне придется отвести Агнес на свой се­анс групповой терапии, потому что произошла какая-то путаница, и медсестры хотят хоть на пару часов убрать ее со своего этажа. Мама работает медсестрой в цент­ральной психиатрической больнице, и я недавно поступила туда на работу в качестве, как это называется, оп­лачиваемой компаньонки

Агнес – это семидесятилетняя шизофреничка из Пе­китенгишена. Ей нравятся маленькие бутербродики и печенья, которые подают на сеансах, тем более что у всех девушек проблемы с питанием, и она может объедаться ими сколько влезет. Кофе для Агнес мне приходится проносить под курткой, потому что кофе нам не разрешается. Ни жвачки, ни сигарет, ни кофеина, полная противоположность встречам анонимных алкоголиков

Я сижу между Агнес и Нэнси, женщиной средних лет, страдающей от булимии, она же самоназначенная руко­водительница группы. Я думаю, что Нэнси сегодня немного сердится на меня из-за того, что меня выпустили из больницы.

– Врачи разрешили мне уйти раньше времени, – сказала я ей, подписав бумаги на выписку в приемном покое.

– Ох уж эти врачи, они думают, что все знают.

Подход Нэнси – строгая доброжелательность –вызывает у меня смешанные чувства, но она меня особенно не пугает. Во всяком случае, я стараюсь не пугаться. Она, конечно, стервозная тетка, но после того, что мне в пос­леднее время пришлось пережить, меня мало кто может напугать. Кроме того у меня бывали и хорошие дни. Хотя необходимость есть три раза в день до сих пор сводит меня с ума, я стараюсь убедить себя, что если я съем на обед сандвич с тунцом, то это еще не конец света и что есть в жизни более важные вещи, чем пустой или набитый желудок. Конечно, подобные доводы не всегда убедительны, и иногда мне просто в горло не лезет последний кусок на та­релке, но она ко мне больше не приходит, и если под ко­нец дня, занятого учебой и работой, я начинаю слишком задумываться обо всем, что я и тот день съела, и расстра­иваюсь из-за этого, тогда звоню Солу, и мы сидим и бол­таем в парке неподалеку от моего дома, и он скатывается с пригорка по влажной почти летней траве, как собака, а потом я притягиваю его к себе под куртку и целую его мягкое лицо.

Нэнси скрещивает руки и хмурится, а я откидываюсь на спинку стула и чищу ногти, показывая всем своим видом, будто мне и дела нет до ее надвигающегося допроса.

– Жизель, хочешь сегодня начать? – спрашивает Нэнси.

– Конечно.

– Может, расскажешь нам, какие шаги ты предпринимаешь.

– Ладно, посмотрим что же я делала... ходила библиотеку кое-что выяснить, а еще работаю с Агнес здесь, в больнице, – поздоровайтесь с Агнес.

Девушки здороваются тонкими голосками, и Агнес от­крывает рот, в котором полупрожеванный бутерброд с сыром и болтаются вставные челюсти. Только я собираюсь убедить присутствующих, что в этом месяце с меня можно брать пример, как Агнес фальцетом пищит:

– У нее есть приятель, – и опять сует себе в рот бутерброд.

Нэнси краснеет до ушей и ерзает на стуле, чтобы найти удобное положение для словесной атаки.

– Молчите, – толкаю я локтем Агнес.

– Выходит, ты только успела выйти из больницы, куда попала, потому что так сильно похудела в университете, еле закончила учебный год, и тут же начала с кем-то встречаться? – спрашивает Нэнси.

– Ну, не знаю, можно ли так сказать, на самом деле скорее мой старый друг. – Я кладу руки на колени и крепко сжимаю их.

– Это по-твоему называется взять себя в руки? Тут же вступить в новые отношения?

– Ну, во-первых, мы встречались только неделю или около того, а во-вторых, в последний раз, когда я за­глядывала в справочник для выздоравливающих от анорексии там не было запрета на то, чтобы с кем-нибудь встречаться.

Остальные девушки перешептываются и улыбаются,

Нэнси бросает на них угрожающий взгляд,

– Я только хочу сказать, Жизель, что, по-моему, ты и так, прости за каламбур, должна быть сыта по горло про­блемами, чтобы еще заводить себе приятеля. Тебе нужно привести в порядок свою жизнь, научиться правильно питаться, не отвлекаясь на постороннее.

– Учту. Может, кто-нибудь еще выступит? Мне что-то не хочется сейчас откровенничать.

Нэнси сердито смотрит исподлобья, в это время Агнес сжимает рукой мое предплечье и тихонько напевает мне в плечо «Ке Сера Сера». Я беру ее руку, она сжимает ее чуть сильнее, чем надо, и отдергивает, как будто я ее схватила.

Вперед наклоняется новая пациентка, которую я еще не видела, дама с усталым видом в классическом деловом костюме коричневого цвета, а остальные девушки вертятся на стульях. Она говорит, и ее голос – полная противоположность голосу Нэнси. Он просящий, низкий и ровный.

– Жизель, вы настроены выздороветь?

– Да, – бурчу я.

– Что вам помогло? Что дает вам силы?

– Моя сестра, мама, работа и друзья, у меня есть

друзья.

– А сейчас вы можете делать это для себя, только для себя, а не для кого-то другого?

Транквилизаторы редко бывают необходимы.

Я не хотела никому навредить тем, что так сильно по­худела, я только хотела посмотреть, что будет, если я пе­рестану есть. Это было нечто вроде эксперимента, кото­рый легко проходил поздними вечерами в библиотеке под кофе и сигареты. Ну да, сознаюсь, иногда, может, было и чуть-чуть стимуляторов.

Худеть мне легко, даже слишком легко. Так всегда было. Остальные девчонки потеют и мучаются, постоянно занимаются спортом и считают калории, а я могу сбросить пару килограммов, просто раза два пропустив ужин. У некоторых людей что-то получается хорошо от природы, например, Холли легко бегать, а мне от приро­ды легко сбрасывать вес. Нужно только забыть про еду.

И я часто про нее забывала, а это трудно сделать в семье выходцев из Европы, когда завтраки, обеды и ужины в нашем доме – одно из главных семейных мероприятий.

Может, из-за того, что наши родители сами были многого лишены, они старались дать нам все самое лучшее, что можно было приобрести на зарплату Томаса: лучшие частные школы, лучшие учителя музыки и танцев и последняя по порядку, но не по значению питательная, жирная, восточноевропейская еда. Мне нужно было бы сказать им за это спасибо, но я не чувствовала благодарности. Еще в первые школьные годы я начала смутно осознавать, что родители возлагали на мой счет немалые ожидания. Хотя я не была такой спортивной как Холли, у меня были способности к наукам, как у папы, и, хотя я уже перескочила экстерном через класс, в старших классах, когда умер папа, я просто перешла на ускоренную программу. Примерно в это время я начала увиливать от обильных обедов и ужинов, которые готовила нам мама, и, когда Холли ложками глотала взбитые сливки и просила добавки, я испытывала потребность отстраниться от семьи, отказаться от еды, составлявшей главный номер нашей ежевечерней программы; вдруг она мне показалась лишней, чужой.

Может быть, все дети иммигрантов находятся в со­стоянии конфликта. С одной стороны, они живут в ре­альности нового мира, с другой – им приходится сопротивляться призракам прошлого и старинным историям, которые им даже трудно себе вообразить. Как ни странно, мои родители никогда формально не учили нас вен­герскому языку, и к тому времени, как родилась Холли, они почти постоянно говорили по-английски. Но с детства я уже набралась кое-чего, и, хотя мой язык забыл, как складывать слова, я понимала смысл того, о чем говорили родители: о войнах, о революции, коммунизме, дефиците – все это казалось мне таким далеким. Еще труднее мне было понять, что, красиво одеваясь и принося хорошие отметки, я каким-то образом могу возместить то, что они потеряли.

У меня ужасное чувство, когда я облекаю это в слова, потому что родители не заставляли ни меня, ни Холли (кого-кого, но только не Холли) быть идеально идеальной во всех отношениях, они лишь хотели того, чего хотят все родители: чтобы у меня были хорошие, умные и добрые дети. Может быть, они хотели чуть сильнее, чем нужно, как все родители, может быть, они хотели, чтобы их дети были особенные. Кроме того, от Томаса я унаследовала ум. Его я не могла растратить. Но мне в наследство досталось и еще кое-что: их страдание, которое привело меня туда, где я сейчас нахожусь. Рожденная между двумя мирами, которые вели войну в моем подростковом теле, я превратилась в ужасного, неблагодарного ребенка. Я согласи­лась только на то, что буду прилежно учиться в школе и приносить домой хорошие оценки. Я безразлично отмахивалась от всего остального, от любовно приготовленной мамой еды, от дополнительных занятий, которые, по ее мнению, я должна была брать, от дорогой женственной одежды, в которой ей хотелось меня видеть, от всего. Как только у меня появилась возможность, я стала одеваться, как пугало, в тертые джинсы и грязные футболки, и, хотя, я видела, как разочарована мама моим отношением к моде и жизненной позицией, и у меня сжималось сердце, если я слишком много думала о том, какая я дрянная девчонка, все же я ничего не могла собой поделать: мой протест окончательно вырвался из-под контроля.

«– Ты такая красавица Жизель. Зачем ты одеваешься как бомж?» - постоянно твердила мне мама в старших классах. Поскольку мои успехи в учебе ее не разочаровали, мы пришли к некому невысказанному соглашению, по которому я получила в школе самые высокие оценки, а она не приставала ко мне по поводу одежды, а я еще внимательно следила за тем, чтобы оставаться худой, но не тощей, чтобы она не рассердилась, и не заставляла меня есть. И вообще, у мамы и без того хватало горя – смерть папы, Холли, которая не хотела делать уроки, работа, – поэтому мне удалось проскользнуть незамеченной для радара ее горестных забот. В конце концов, я почувствовала благодарность к ней – благодарность, за то, что она оставила меня в покое.

А тут еще этот секс, которого я решительно боялась, хотела просто пройти мимо него, совсем мимо. В старших классах подружка Джоанна показала мне итальянские порножурналы своего отца: раздвинутые ноги, волосатая кожа на коже, – и мне казалось абсолютно нелепым, невозможным открыться, открыть самое себя, там. И вот это называется любовью? Если да, то я никогда не буду способна на любовь, никогда не буду способна совершить такой стопроцентно животный акт, настолько не поддающийся контролю. Меня это сбивало с толку и отталкивало. В то же время я ощущала себя не совсем полноценной. Бывало, что мне нравились мальчики или девочки, и я могла представить себе, что, в конце концов, мне захочется оказаться рядом с ними без одежды, но они никогда не обращали на меня внимания. Я знала, что я его не заслуживаю, что я слишком себя запустила, я слишком высокая и неуклюжая, живот слишком выпяченный, руки слишком толстые. Так и вышло, что я была не в силах справиться со своим растущим желанием, чтобы они желали меня, но я могла сделать свой живот плоским, могла голодать до тех пор, пока не почувствовала, как под кожей выступают мои плоские тазовые кости, пока не смогла положить палец в ямку над своим узким тазом. Я училась контролировать влечение, которое испытывала к людям и еде. Вот так я открыла для себя новую близость, для которой никого не требовалось.

Тоскуя по чужому вниманию, тем не менее, я приходила, в ужас при одной мысли о том, чтобы пустить кого-то в мой несовершенный, ненавистный мир. Я, и только я могла управлять своей тоской, отказывая себе в еде, и подтверждала, что я сильнее, лучше остальных. Но я была одинока. И все-таки мой жесткий режим, когда я лишала себя всего лишнего и заставляла отворачиваться от лю­бопытных глаз, внушая мне чувство гордости, пусть даже и вместе с чувством отчуждения; я обменяла новоприобретенную власть над плотью на нечто более заслуживающее доверия, нечто чистое.

От природы худенькая, но не дистрофичка, я шла по тонкой линии между беспризорником и ребенком и вы­росла в женщину. И голод стал моим спасением, вско­ре голод, мой бесполый, нетребовательный поклонник, стал моим единственным постоянным другом.

Локализация раны: хирургические разрезы в направлении наименьшей растяжимости кожи должны быстро заживать, оставляя тонкий шрам. На лице линии наименьшей растяжимости проходят под углом к направлению волокон подкожных мышц и формируют мимическую маску.

У меня под глазами есть два еле заметных шрама, напоминающие мне о последних днях в университете. Это единственное вещественное доказательство, которое у меня осталось. Несколько недель перед тем, как меня положили в клинику, вспоминаются мне фрагментами, словно моменты прозрения после аварии. Рефлексы не работают, только картинки перед глазами: у меня в голове сохранились отпечатки разлетающихся осколков стекла, взрывающихся у меня на лице. Я помню апрельские дни, не по сезону жаркие, как я лежала на кровати, глядя на вентилятор. Помню, что моя футболка промокла от пота, а потом комки перьев, кружащие вокруг меня, как мягкий дождь. Но последние дни я помню ясно: я готовилась к экзаменам и в буквальном смысле слова дневала и ночевала в библиотеке.

День за днем я наблюдала, как за столом впереди сидел серьезный корейский парень, его звали Туй, и вздыхал он над какими-то невозможными математическими иероглифами. Мы с Туем всегда занимали одни и те же места в библиотеке, за одним и тем же большим столом под флуоресцентными лампами. Нам нравилось раскидывать по столу книги и тетради, как будто, если мы выставляем на обозрение все свои записи, одно это уже защитит нас от ужасной неопределенности, грозящей провалом на экзамене. Информация молча накапливалась в наших головах, и, принимаясь за новую главу, кто-то из нас в панике откладывал маркер, покашливал или вставал, чтобы пройтись, а другой, сочувственно кивнув, доблестно продолжал готовиться. Из-за полузабытого ключа к лексикону сонной артерии или недовспомненного квадратного корня один из нас негромко ахал или потирал сведенную ногу. Когда я смотрела на него, на его восковое вытянутое лицо, Туй резко отво­дил глаза, улыбаясь какой-то одинокой улыбкой. Ему нравилось заглядывать ко мне в учебники, я кру­тила свои недавно заплетенные волосы (дреды пришли в такой беспорядок, что, в конце концов, я пошла и сделала себе косички в специализированной карибской парикмахерской).

Мы с Туем стали безумными напарниками в нашем стремлении к знаниям, к тому, чтобы оправдать дорогое университетское образование, за которое родители-иммигранты заплатили большую цену, мы это чувствовали. На время экзаменов мы стали товарищами, и, меняя клубничную лакрицу на рисовые шарики, я спросила чем он занимается на своем инженерном факультете. Он рассказал, что его отец ветеринар, и вдруг протянул мне руку и научил меня говорить слово «друг» по-корейски. Чингу.

Он пожаловался, что завалил начальный курс английского языка, и я писала за него сочинения, а он помог мне по химии. По-моему, честная сделка. Теперь жалею, что не взяла у Туя номер телефона, в то расплывающееся время он был моим единственным другом, кроме Сьюзен и Грега, если конечно, считать их за друзей.

В конце семестра я помешалась на махинациях человеческого организма, на всех этих чудесах, которые совершаются каждый день, поддерживая в нас жизнь, со­храняя нашу показную оболочку. Мне везде мерещился кошмар разгадки, смерти, и я подумала, что если смогу его выучить, если запомню наизусть всю висцеральную картографию, то каким-то образом спасусь от своего кошмара, который мучил меня, когда я смотрела в зер­кало и видела разлагающееся лицо с провисшими, раз­дельными линиями. Я начала понимать смерть и то, что нами движет страх перед нею. Дошло до того, что по ночам я спала не больше двух-трех часов. У меня нача­лись кошмары, мне снилось, что я оперирую в ярко освещенном анатомическом театре, и огромные скользкие инструменты падают у меня из рук. Органы оказываются не на своих местах, и скальпель скользит в потной ладони и врезается в кость.

Однажды я была дома, пыталась найти подходящий ремень, перед тем как отправиться в библиотеку на свое вечернее свидание с Туем. Я была раздражена, меня трясло от недосыпания, и ела я только раз в день что-нибудь легкое вроде супа, рисовых шариков и конфеты, это все, на что я была способна. Тогда до меня дошло, что я похудела, хотя казалось, что я выгляжу сравнительно нормально, лицо так вообще толстощекое.

Когда я пыталась продеть в джинсы хипповый ремень, зазвонил дверной звонок. Тут мне пришло в голову, что ко мне никто никогда не приходил в гости: заходили только друзья Сьюзен, а сама Сьюзен в тех редких случаях, когда появлялась дома. разумеется открывала собственным ключом.

– Кто там? – отозвалась я на звонок, босая, и за дверью оказался Грег, тот парень, на которого Сьюзен запала в баре, по-прежнему под два метра ростом. У него были волосы песочного цвета, широкие плечи фиолетово-желтая кожаная куртка с эмблемой университета, которая почему-то показалась мне противной. Его глаза елозили но мне вверх-вниз, наконец, он встретился со мной взглядом, и я затянула ремень и по­стучала по двери ногтем.

– Да?

– Мы со Сьюзен договорились, что я к ней зайду. Можно войти?

– А, ну конечно.

Я приоткрыла дверь и Грег вошел.

Он сел на диван, и небрежно, по-хозяйски, включил телевизор, его длинные руки-ноги сложились, словно розовые и голубые бумажные журавлики, которых Туй клал мне на учебники, когда изредка отрывался от учебы.

Меня слегка смутила мысль о том, что у меня в доме чужой человек. Я села на сломанный стул фирмы «Лейзи-бой», который мы со Сьюзен как-то притащили домой, когда искали сокровища в помойках студенческого гетто.

«Что делают люди в таких случаях? – думала я, глядя на Грега. – А, точно, предлагают поесть».

– Хочешь крекеров? Извини, больше ничего не могу тебе предложить.

– Спасибо, не хочу. Рядом со мной так долго не было человеческих, су­ществ, кроме Туя, что я задумалась, что же мне делать дальше, и мы сделали то, что делают нормальные взрослые, чтобы провести время в обществе незнакомого человека: выпили.

После трех изысканных приготовленных Грегом "Цезарей" и нудного пересказа историй о том, какие футбольные травмы он получал и какой у его отца нефтяной бизнес в Штатах, я поднялась со стула и сказала:

– Ладно, мне пора. Спокойной ночи.

– Погоди. – Он схватил меня за руку и притянул обратно.

– Я не знаю, где Сьюзен, уже поздно... Наверно, она забыла, что вы договорились, а мне завтра рано вставать...

– Да ладно, посиди еще. Я весь вечер болтал про себя и не задал тебе ни одного вопроса. Ты танцовщица?

– Нет.

Ощущение от его руки привело меня в ужас. В первый раз меня физически влекло к человеку, когда я этого не хотела. Чувство было сложное и почему-то гадкое. С Ив оно было полным, бескомпромиссным. Мне хотелось раствориться в ней, как в книге или фильме. Но что касается Грега, меня ни капли не интересовала его жизнь, которая казалась мне невозможно скучной. Больше всего я хотела остаться невредимой и не терять бдительности. Только я об этом подумала, как его рука скользнула по моей талии, и он поцеловал меня, и тогда все пропало. Его теплые и пряные губы ласкали меня, и я подумала, во что же я влипла.

Он пришел не к Сьюзен.

Он порочно смотрел в мои глаза, и меня понесло. Я провела пальцами по его шее. А потом у меня появилось такое чувство, будто мы всегда были любовниками, будто мы давно уже привыкли к этим быстрым и легким взаимодействиям прикосновений и взглядов.

– Можно убить человека, если разрезать здесь, – я прикоснулась пальцами к его шее, к сонной артерии, к длинному кровеносному сосуду.

– Покажи, – сказал он, наклоняясь, чтобы я разрезала его еще раз.

Грег ушел на следующее утро, позавтракав крекерами и старым сыром, мы с ним перекинулись какими-то ба­нальными фразами. Я вымыла стаканы из-под «Цеза­ря» с кристалликами соли, и потом меня вырвало пря­мо в раковину ярко-розовыми кусками еды. Я поняла, что я все-таки танцовщица, что бы там ни думал Грег, танцовщица, а не специалист, разбирающийся в слож­ных сетях и системах организма, и это полностью мне подходит. Я решила не выходить из квартиры. Эти мучительные вещи, тело Грега, мое ненасытное вожделение к нему и жареной картошке, остались где-то во внешнем мире. Кроме того, проведя вечер с ним, я потеряла цен­ное время, и теперь мне для учебы нужна была каждая секунда. Я подумала о милом одиноком Туе и вся сжа­лась, что-то он подумает о моей выходке с американс­кой звездой студенческого футбола.

«Шлюха поганая».

Но через пару часов я почувствовала себя лучше, пожарила несколько сардин и выпила воды с лимоном. Когда через три дня Сьюзен вернулась домой, жара еще не спала. Она нашла меня в одном белье и крыльях из папье-маше с наклеенными белыми перьями. Я знаю, это нелепо, и я не помню, что заставило меня так выря­диться, не помню, что я думала или чувствовала, когда цепляла на себя крылья, забытые кем-то у нас в шкафу после костюмированной вечеринки. Я помню только, что почти ничего не ела и периодически начала отклю­чаться. Сидя на подоконнике, я, должно быть, показа­лась Сьюзен похожей на какого-то гибридного птеро­дактиля, потому что она остановилась как вкопанная, когда вошла в темную квартиру и увидела, как я курю сигарету на подоконнике. Она стояла, скрестив руки, в комнате, которую освещал только оранжевый уличный фонарь. Каким-то образом я поняла, что она все знает про Грега, про то, какой пропащей и подлой я чувствую себя из-за того, что случилось.

– Жарко, да? – сказала я.

– Да уж. Чем это ты занимаешься?

– Да, ничем... торчу на окне.

– Это я вижу. Когда ты в последний раз ела? А спала когда?

Я сделала долгую затяжку и уставилась на сигарету в моей руке – как она туда попала? Я ее зажгла? Как я умудрилась? Вдруг у меня закружилась голова. Я упа­ла с подоконника на твердую батарею, потащив за со­бой скатерть и вазу. Потом, словно какая-то неопытная и неуклюжая танцовщица из «Цирка дю Солей», при­крыла полуобнаженное тело руками, свернулась кала­чиком и разревелась, а Сьюзен подошла ко мне.

– Не двигайся! – гаркнула она. – Ты вся в стекле.

Правда, все мои руки, ноги и лицо кровоточили. Мой экзоскелет меня подвел. Какая разница, ела я или не ела, я все равно не была защищена от телесных унижений.

Сьюзенстала собирать осколки с моих локтей и волос, и вдруг меня обуял ужас, но не из-за Сьюзен. Она не догадывалась, что любые оскорбления, которые она могла бросить мне в лицо, блекнут по сравнению с тем, как могла да оскорбить меня та. Тогда я поняла, что меня ждет большая чистка, что ко мне будет применена отработанная система пыток и предупреждений. Вот она уже кричит, упорно, пронзительно:

«Эксгибиционистка! Потаскуха!»

От падения ее рот с хрустом раскрылся и выбросил наружу ее скрипучий голос.

Сьюзен сняла крылья с моей спины, взяла с дивана одеяло, укутала меня и повела на кровать.

– Что-то ты совсем ослабела, да, мать? Я посмотрела на нее.

– Прости.

– Ерунда, я тебя прощаю, – тихо сказала она, про­мокнув мое лицо полотенцем, а потом пошла в гостиную и долго говорила по телефону.

Страх волнами накатывал на меня, тело тряслось, я почти обессилела, почти. Я рвала когтями одеяло. Я по­пала в беду, увязла в глубоком, глубочайшем дерьме. Она не устраивала мне такого с прошлой недели, когда я наелась шоколадок на фуршете, который устраивали на факультете гуманитарных наук, и заставила меня всю ночь ходить по спальне, чтобы сжечь съеденные кало­рии. И все-таки была во мне маленькая частица, кото­рая гордилась тем, что я бросила ей вызов. Я доказала, что могу свести с ума любого парня, который придет меня искать. Я была зверем, силой, с которой нужно считаться. Я и еще кое-что доказала. Какой бы неожи­данной и бездумной ни была связь с Грегом, я обнаружила, что у меня есть воля и нечто, выходящее за критерии, установленные ею для меня. Я зашептала про себя, захихикала, как безумная, замолотила ногами по кровати. Тогда я еще не знала этого и чувствовала толь­ко незрелую радость ребенка, который открывает слово «нет» и в первый раз ощущает прилив уверенности, эго­изма, хотя мать дает ему подзатыльник.

Моя несформировавшаяся воля, еще не ставшая голо­сом, вскоре падет, и быстрая госпитализация будет тому свидетельством. Но она все же существовала, как произ­несенные во мне слова, в тихом скользящем шорохе спортивных ног Грега, переплетенных с моими, в звуке короткого влажного надреза в передней доле замарино­ванной головы, который я сделала на занятии по анато­мии на той неделе. Моя воля, моя собственная воля наби­рала силу и скорость, как мягкий ветер, который, в конце концов, прогонит раннюю апрельскую жару неистовым ураганом и обрушит ливень на дома, и люди побегут за­крывать окна.

Я проспала несколько дней, погибшая, оголодавшая, лишенная всяких мыслей. Я смотрела, как дождь стека­ет по окнам, неспособная распознать ее криков, того, что я официально объявила войну самой себе.

Резаные раны осматриваются каждый день на предмет симптомов воспаления.

«Значит, собираешься вернуться в университет?»

«Возможно, когда буду готова».

«Сколько есть способов сказать «саморазруше­ние?»

Пока я лежала в больнице с трубкой в носу и пореза­ми на лице, она приходила ко мне и прижималась ко мне щекой. Я пыталась объяснить диетологу, чьи тонкие руки и печальные коровьи глаза немедленно навевали на меня сон: другим девушкам в группе, которые приходи­ла пожаловаться и поворчать; Холли, которая даже не слушала моих диких откровений и вместо этого надева­ли на уши плеер и танцевала по палате диско. Мне было наплевать, что они не могли меня, слышать, потому что у меня все равно ничего не выходило, во всяком случае ничего осмысленного:

«Встретимся на углу...

Встретимся в Копа...»

Что бы я ни хотела сказать, все выходило не так, по­тому что она все время оглушительно кричала у меня в голове.

«Что за жуткий беспорядок ты устроила! Ну ты и дура, просто фантастическая дура»,

Я думала, если звуки сложатся в слова, и я расскажу им, что моей душой овладела дьяволица, меня засунут в какое-нибудь место еще хуже, чем то, в котором я была.

И все-таки мне ужасно хотелось, чтобы кто-нибудь пробрался ко мне внутрь и вытащил ее за волосы, потому, что она отрезала меня по кусочкам. Сначала простая попытка приподняться на локтях была для меня колос­сальным достижением, не говоря уж о том, чтобы есть или говорить. И пока я не научилась огрызаться, пока не научилась, как лестью выманивать крохотный скаль­пель из ее рук, чтобы сделать по-своему, она угрожала мне и ругала меня. И пока мои сокурсники думали, не наехать ли им в Кению или не пойти ли ассистентами в городскую лабораторию, я лежала в темном углу боль­ницы, обливаясь потом при мысли, что она может убить меня во сне.