Книга вторая 6 page. Зачем переживать? Зачем мучиться в поисках непослуш­ного чувства?

Зачем переживать? Зачем мучиться в поисках непослуш­ного чувства? Оно не подчиняется нашим приказаниям, оно улетает и не появляется, сколько ни зови его... Хорошо, ко­нечно: и самому приятно, и публика в восторге, когда во время хода действия посетит вдохновение и душа актерская воспылает. Но ведь это редкие случаи. Строить на них нельзя ни свою карьеру, ни театральное производство. На­до найти что-нибудь более надежное и постоянное, что дей­ствовало бы всегда и без отказа. И создалась целая школа изображения чувства (или, как назвал Станиславский, шко­ла «представления»). Принцип ее - принцип обмана: чув­ствовать на сцене то, что должно чувствовать по автору дей­ствующее лицо, актер не должен, - ему надо только уметь обмануть зрителя, сделать вид, что чувствует. Для этого на­до быть внутренне холодным и спокойным: всякое волне­ние может вредно отозваться на «чистоте работы». Уменье притворяться называется «техника». Говорят: он играет «на технике». То есть, всё у него выучено, всё происходит со­вершенно механично. Творческого волнения или подъема нет никакого, есть только ловкость, самообладание и выверен­ные движения тела, лица, заученные интонации - и только.

Всему этому помогает постановка, декорации, грим, костюм, слаженность спектакля, сыгранность партнеров... словом, и тут профессиональное базарное ремесло, да шар­латанство, да экономия своего времени и сил. Ко всему этому надо прибавить еще одно обязательное требование: апломб. Апломб, во что бы то ни стало! Делай что хочешь. Делай хорошо, делай плохо - но делай с апломбом. Тог­да всё благополучно пройдет, всё примется, зрители со­чтут, что «так и надо». Если же чуть заколеблешься, по­теряешь апломб - ну и провал. Говорят, то же самое в укротительстве: главное держись уверенно, делай вид, что ты всем зверям зверь, и все сойдет благополучно. А только потеряешь самоуверенность, заколеблешься, ну и гото­во - разорвут и скушают. Вот так же старается держаться на сцене и ремесленник-профессионал. А публика, ошелом­ленная его самоуверенностью, невольно думает, что так и надо, что это и есть искусство. Что перед нею мастер!

Что же касается дилетантства, то нигде оно так не про­цветает, как среди актеров. Этому всё способствует: облада­ет актер (или актриса) приятной внешностью да привлека­тельностью, значит, больше ничего и не нужно. Вышел, по­ходил по сцене - и уже многим понравился, говорят: хорошо играет! Что же еще нужно? Какое искусство? Вот оно всё тут налицо. Ни о чем другом и помышлять не нужно.

Или обладает человек смешной внешностью и некото­рой долей юмора. Наденет смешной костюм, загримирует­ся, начнет с апломбом болтать слова (и слова смешные) - ну, публика и довольна, потешается - вот и искусство, вот и комик-юморист. Зачем еще думать о тонкостях ха­рактера, о человеческой правде, о смысле его юмора?..

А главное - это спасительный самообман у зрителя! Что ему ни сыграй, как ни сыграй - лишь бы чуточку было похоже на дело, - зритель всё дорисует от себя, всему по­верит... Вот и искусство! Это не то, что скрипка - там на­до сначала лет 15 - 20 учиться, тогда можно надеяться, что тебя станут слушать. Там красотой внешности да обаяни­ем не возьмешь, а уж апломбом и подавно. А здесь... так все легко и просто...

10. Об ответственности и «героизме» актера

Про «доброе старое» театральное время говорят разное. Од­ни утверждают, что тогда-то были в театре истинные боль­шие таланты - самородки. А теперь их нет - вывелись.

Другие, наоборот, утверждают, что раньше в театрах была только дикость да невежество. Теперь же мы подня­лись неизмеримо выше всех прежних, можно сказать - первобытных театров.

Что бы там ни говорили, как бы ни превозносили и как бы ни унижали его, про прежнее «доброе старое время» можно только одно сказать с полной определенностью: актера тогда не заслоняли и не прикрашивали (как сей­час) режиссерские фокусы, «ансамбль» и постановка. Да­же декорации были чрезвычайно примитивны: павильон, лес, изба - на то лишь и годились, чтобы зритель мог сра­зу понять, где приблизительно происходит действие («в до­ме», «в лесу», «во дворце») и не ломал бы над этим голо­вы. Суть дела была в игре актеров. Поэтому как достоин­ства, так и недостатки актерской игры были заметнее. Сила и слабость актера ничем не затушевывалась. И волей-неволей ему нужно было показывать всё, что он только может. Ведь он-то именно и являлся в театре всем. Его-то и ходили смотреть в театре.

Он знал это и думал: спектакль, это - я! Он видел на деле, что это именно так, и решал: театр, это - я!

Ответственность рождала в нем подъем; подъем - ге­роя... И если в глубине души его теплился огонек даро­вания, он разгорался. Если актер отличался большой ду­шевной глубиной - огонь этот бушевал как пожар, как не­укротимая стихия*.

И видя эти вспышки, зрители того «доброго старого вре­мени» понимали: вот это искусство!

У зрителей, повидавших таких актеров, был ясный критерий: что такое «настоящее» и что такое поддельное.

Теперь же актер поставлен в более спокойные и даже комфортабельные условия. Он не выходит, как раньше, «один на один» против всего зрительного зала. Теперь он только частица огромной и сложной театральной машины, только один из солдат всего войска. Частенько он даже и не знает замыслов своего полководца - режиссера, а толь­ко выполняет по мере сил возложенные на него поруче­ния. Да и зритель привык к этому и теперь уже идет смо­треть не актера, а спектакль - «постановку», общий ансамбль актерской игры, достигнутый кропотливой работой «режиссера»... Всё слажено, всё хорошо друг к другу по­догнано... Актер конечно входит сюда, но только как не­кая составная часть. Иногда даже не первостепенная.

Такая постановка дела изменила всю психологию акте­ра. Ответственность за спектакль (а тем более за театр или за искусство!) отпала. Он стал спокойнее... надобности в подъемах больше нет... и дарование, которое тихим огонь­ком тлеет иногда на дне его души, так и протлеет до гро­бовой доски. Зачем ему вспыхивать? Кого спасать?!

Не говоря о том, что можно нажить себе и неприятно­сти. В спектакле обычно всё так отрегулировано, что, если перехватить через установленный край, - испортишь, по­жалуй, главное - хитросплетенный «рисунок» режиссера.

Зритель привык к таким спектаклям и потерял старый критерий игры актеров («настоящий» и «поддельный», круп­ное и маленькое), он приобрел новый критерий: «интерес­ный спектакль», «скучный спектакль», полезный, вредный, верно вскрывающий автора, неверно - извращающий автора.

Так изменились требования у зрителей и «ценителей» к актеру.

Есть и еще одно обстоятельство в жизни и работе ак­тера, которое так резко изменилось по сравнению с «доб­рым старым временем», что повлекло за собой огромные последствия.

Дело в том, что раньше театров было мало, жили они только на те средства, которые им давала их «касса», ни­кто им не помогал. Актеров не уважали, считали париями, тунеядцами, шутами... Соблазнительного в этой профес­сии было мало. Туда шли только по огромному влечению. Шли, как на искус, на испытание. Шли очертя голову. Вся жизнь этих людей была беспрерывным подвигом. Подви­гом и борьбой. Борьбой с бедностью, с дикостью и неве­жеством толпы, с пороками своих недостойных товарищей, и, наконец, со своим собственным неумением. Многие не выдерживали, отступали; многие падали, раздавленные жизнью и пороками...

Шли сюда и Аркашки и Шмаги. Но и они по-своему любили это дело и не меняли его ни на какую другую бо­лее спокойную и сытую жизнь.

Так отбирались таланты и герои! Как же не герои! Вы­ходит человек один против равнодушных сотен зрителей... Один, не уважаемый никем, презираемый, выходит... С ка­ким оружием? Только лишь со своим обнаженным серд­цем. И побеждает всех в этом единоборстве. А не победи он - свертывай свои пожитки и плетись по шпалам в дру­гой город.

Сколько нужно было любви, выдержки и героизма, чтобы жить так? И сколько нужно было огня и таланта, чтобы в этих условиях оказываться победителем!

11. О ненужности теперь этого героизма

Сейчас к театру совершенно другое отношение. Актер при­равнен к цвету культуры, его называют «инженером че­ловеческих душ», его лелеют, балуют, его портреты по­мещают на страницах газет и журналов, о нем выпускают книги... Профессия актера почтенна, почетна и овеяна ореолом славы!..

Кроме того, за это время ушла вперед и вся техника те­атрального дела. В театре пользуются не только силами ак­тера, но и другими средствами... так называемой постанов­кой, оформлением. Тут и блестящие, крикливые декора­ции, и движущиеся стены, и вертящиеся полы - смотришь, налюбоваться не можешь: карусель да и только. А бывает такое сооружение и в два, и в три этажа! А дальше! Две-три сотни разрисованных, расшитых костюмов, восходы солнца, закаты, пожары, оркестр человек во сто, а то и боль­ше. Шумы и пальба такая, что в ушах звон и в голове треск.

Актер теперь не занимает уже такого центрального ме­ста в театре. Если же пьеса такая, что в ней не развер­нешься с разными фейерверками да оркестрами, а волей-неволей приходится прибегать к услугам актера - то и тут, если актер сам не находит выхода из трудного поло­жения, на выручку поспевает режиссер. Всё актеру пло­хо ли хорошо ли растолкует, всему дурно ли хорошо ли научит... Так что беспокоиться особенно актеру не прихо­дится: исполняй только постарательнее, чему научили или на что тебя натаскали. Плохо ли получится, хорошо ли, верно ли, не верно ли, ответственность в конце концов не твоя, а хозяина спектакля - режиссера.

В актеры идти уже не стало таким рискованным и без­рассудным, и эта профессия привлекает к себе людей всё больше и больше. И теперь рядом с талантливыми попа­дается немало людей лишь умеренно одаренных.

Раньше они не удержались бы в театре и скоро ушли бы из него сами, тем более, что никакого особенного при­страстия они к нему не питают. Теперь же они очень не­дурно устраиваются в нем и справляются с возложенны­ми на них обязанностями.

Что же они представляют из себя? Актер, имеющий осо­бые специфические данные для сцены, ведь все-таки не­сколько необычное существо, из ряда вон выходящее: он более эмоционален, более непосредствен, легче воспламе­няется, чем всякий рядовой человек, более доверчив, бо­лее фантазер... А они - люди лучше приспособленные к жизни и этими слабостями не страдают. Они не лише­ны обычных тех или других актерских способностей, слег­ка эмоциональны, имеют некоторую склонность к фанта­зерству и способны даже увлечься и забыться на минут­ку... Но вместе с тем, они беспрерывно наблюдают за собой, в сильной степени рассудочны, рационалистичны и заторможены. Они хоть и с огоньком, но - и с холод­ком; хоть и чутки, но все-таки... в меру.

Короче говоря, это люди хоть и не без способностей к актерскому творчеству, но явно выраженным специфиче­ским дарованием к нему не блещут. Не болеют они и ни­какой страстной любовью к этому делу. Словом, они яв­ляются средними, нормальными людьми, без всяких де­фектов, опасных для житейского обихода.

Теперь труппы всех наших театров в огромном, подавля­ющем большинстве и состоят именно из этих трезвых, нор­мальных людей, а уж не из чудаков, фанатиков, безудерж­ных мечтателей и фантазеров, энтузиастов, влюбленных до полного самозабвения в свое дело, и, вообще, своеобраз­но «дефективных» уникумов.

Интересно познакомиться с некоторыми взглядами на актеров прошлого и настоящего, высказанными таким чутким знатоком театра, как А. П. Чехов: «Теперь уже нет та­ких стихийных талантов сцены, какие были раньше, они пропали. Но зато средний актер стал лучше: культурнее, грамотнее в своем деле»11.

Этот «средний, более культурный и более грамотный актер» - вместе с постановочными ухищрениями, а так­же режиссерской выдумкой и муштрой стал теперь глав­ным материалом, из которого создается спектакль.

Применительно к его качествам сложилась и театраль­ная школа. Приспосабливаясь к нему, и драматурги стали писать пьесы уже другого рода: уже не трагедии и даже не драмы, а большею частью комедии или даже «сцены», «пьесы»: «пьеса в 4-х действиях»; «сцены из деревенской жизни в 7-ми картинах».

Там всего понемногу: есть и лирика, есть и юмор, есть и серьезные затруднительные положения, близкие к дра­матичным; есть и вспышки чувств, нарушающие спокой­ную жизнь... Но всё это в меру.

Оно и понятно. Толковому скульптору, при виде куска темного и мрачного гранита, никогда не придет в голову высечь из него Венеру или что подобное, вероятно, он сде­лает из него мрачную сову или филина, вороного коня со страшным зловещим всадником и что-нибудь в этом роде. Наоборот: кусок прозрачного розового мрамора вдохновит его на создание чего-то более светлого и жизнеутвержда­ющего - той же Венеры или Ники.

То же самое и здесь. Сам материал толкает на «сцены», «пьесы», «картины». И получается полное слияние и сво­еобразная гармония.

Когда же в эту пьесу вступает актер крупного, траги­ческого плана - пьеса не выдерживает и «трещит по швам», как трещит пиджак хилого юноши, если в него с трудом втискиваются плечи взрослого спортсмена; и совсем раз­летаются, если он позволит себе сделать несколько при­сущих ему смелых размашистых движений.

Так трещали по швам, а потом и совсем разлетались - по рассказам Немировича-Данченко - иные пьесы, когда в них пыталась найти себе место Ермолова.

В наше героическое время есть немало драматургов, ко­торых, как видно, тянет написать трагедию. Но и они, невольно и бессознательно учитывая тот уровень актерских сил, которым попадает в руки их произведение, не столь­ко заботятся о создании больших характеров и высоких чувств, сколько стараются все опростить и, как выража­ются теперь, - «очеловечить». И отыгрываются больше на громоздкости и значительности внешних событий, на движении масс народа, на шумовых и световых эффектах: взрывы, канонада, пожары, обвалы...

Их винят за это. Напрасно. Обвинение совсем не по адресу.

Были бы у нас сейчас не псевдотрагики, а настоящие мочаловы, олдриджи, гаррики, - греми они на наших сце­нах, было бы ясно, как и для кого надо писать.

Не может быть, чтобы они не всколыхнули наших дра­матургов.

12. Спекуляции в искусстве. Злободневность

Есть еще одна сила, которую любят пользовать для сво­его успеха всякие театральные дельцы.

Эта сила - игра на злободневности темы. Дельцы пре­красно умеют спекулировать этим товаром. Спекуляция в творчестве, спекуляция в поэзии, спекуляция душевными восторгами и страданиями... Интереснейшая тема, злая, ядо­витая, печальная... мрачная.

Ленинград во время блокады вымирал... Состряпали пье­ску на эту жгучую тему. Пьеса пустая, просто сказать: хал­тура. Но пользовалась она огромным успехом12. Не везде, конечно, а там, где много скопилось эвакуированных из Ленинграда, тех, у кого остались или погибли в этом герои­ческом городе родные и друзья. При чем тут искусство? Это просто сознательное растравливание физических ран. И ведь какой действенный способ! Лучшего не придумать! Не надо ни уменья, ни вдохновенья, ни большого ума, ни крупной идеи, ни искренности, ни честности, - а заденьте обыденные житейские интересы или веяния и грозы, нося­щиеся в воздухе, - словом, злобу дня - вот зритель и захвачен. А уж раз увлекся - он навертит сам от себя такого, что вам и не снилось. А вы станете в его глазах - бог знает, какой художник, пророк и трибун!

И сколько авторов имели успех у современников толь­ко потому, что писали о том, что всем в тот момент было интересно, понятно и близко! Прошло время, отпали эти интересы, и пьесы забылись, так как в них ничего и не было, кроме злободневности.

Эти бойкие писаки заслоняли собой даже истинных ве­ликих драматургов. Они пользовались таким почетом и та­кой популярностью, что совершенно оттесняли на второй план своих великих современников, будь это Чехов, Ост­ровский или даже сам Шекспир. Они заслоняли собою истинные светила, как заслоняют облака луну и звезды. И только тогда, когда сдуло их ветром времени, - звез­ды и засияли.

Но не надо думать, что злободневность встречается только у таких предприимчивых писак. И Гоголь, и Ост­ровский, и Мольер, и Шекспир и многие из крупных драматургов отдали дань «злобе дня». Разве хапуги-чинов­ники, разве невежды и хамы-помещики не были тем, от чего болела Россия во времена Гоголя? Разве для моск­вичей времен Островского не были злобой дня замоскво­рецкие нравы и обычаи: купцы, злостное банкротство, «ямы»?

Шекспир и тот не воздержался: ничтожный факт при­езда в Лондон труппы карликов и их успех послужил Гам­лету темой для его рассуждений об искусстве. Неизвест­но как принималось это рассуждение (оно и сейчас-то ма­ло кем до конца понимается), а уж о карликах зрители, надо думать, слушали с большим интересом: среди них ведь было, вероятно, немало и сторонников, и противников за­езжих уродцев.

Художник хочет что-то сказать; ему есть что сказать; и он говорит в интересной захватывающей форме. Он (его произведение) имеет успех: его читают, его слушают, смо­трят... Но не этот успех сам по себе является целью ху­дожника, - успех ему, может быть, и нужен, но только для того, чтобы в толщу людей, в сердца их, проникли его мысли, его чувства.

А чего хотят авторы душераздирающей пьески о Ленин­граде? Они хотят только успеха. У них нет ни сознатель­ного, ни подсознательного желания сказать людям что-ни­будь новое, значительное или вечное - у них одно: напи­сать хлесткую пьеску, на которую бы «поперла» публика. Угадать момент, сделать шум, ажиотаж вокруг этой сво­ей пьески - вот и всё, что им нужно. А что там идеи да художества!

Циники и торгаши, они инстинктом, нюхом слышат, где и на чем можно поживиться. Как клоп ночью, когда не грозит ему никакая опасность, смело выползает из своей щели, подбирается к спящему и спокойно тянет из него кровь, - так и они, пользуясь мраком сгущенных обсто­ятельств, смело впускают свое жало в самые болезненные раны зрителя. А он, упиваясь собственным страданием, сто­нет от сладкой боли и приписывает силу впечатления ис­кусству художника - автора и актера.

Но что же из всего этого следует? Что художник не должен пользоваться современным ему, а тем более злобо­дневным материалом? Нет, совсем не то. Ведь и Чехов, и Островский, и Толстой, и Достоевский, и Тургенев, и Мо­пассан, и Бальзак, и Мольер - все пользовались. Поль­зовались, потому что жили не в межпланетном простран­стве, вне времени и материи, а здесь, на земле, в опреде­ленной стране, в определенную эпоху, с определенными конкретными людьми. И, как чуткие люди, не могли не слышать и не видеть всего, что кругом них творилось. Не могли не отзываться на это.

Но одно дело - выцарапывать из окружающей жизни злободневные дела, модные темы и щекочущие нервы про­исшествия, другое - пользоваться живым, теплым, со­временным материалом, и при помощи его - наиболее по­нятного и близкого - сказать людям, что хорошо, что плохо, как надо, как не надо жить и думать. Это они и делали.

Мы так много говорили о спекуляции злободневностью, что может получиться впечатление, будто спекуляция и зло­бодневность - одно и то же.

Конечно, это не так. Злободневность темы это один из видов спекуляции искусством театра. Другие не менее дей­ствительны и не менее вредны искусству театра.

Взять хотя бы так называемые фарсы - пьесы, кото­рые волнуют своим фривольным содержанием, где гвоз­дем спектакля служит голое тело или какая-нибудь скольз­кая сцена на границе с порнографией. Сюда же следует отнести и всяческие щекочущие чувственность оперетки, комедии... Сюда же - подобного содержания песенки, рассказики, танцы... Сюда же и успех модных теноров у своих юных поклонниц... Разве тут действие силы искус­ства? Совсем нет - только спекуляция на своей смазли­вости, на сладком голоске, на чувственности музыки и слов и, наконец, на возрасте своих поклонниц. Сам воз­раст немало способствует их неумеренному восторгу и, можно сказать, помешательству.

Искусство ли всё это? Не одно ли физиологическое растравливание ран?

Есть много и других способов для создания успеха и привлечения публики. И все это называется театром... ис­кусством.

13. Итоги и выводы

Подведем итог и сделаем некоторые неизбежные выводы. Всё вместе взятое: и самообман в театре, и дилетантство, и ремесленный профессионализм, и шарлатанство, и зло­употребление режиссерским правом, и понижение требо­ваний к талантливости и силе актера, и освобождение ак­тера от ответственности, и фокусы ловких спекулянтов, и, наконец, школа, которая выросла для воспитания именно такого актера - не «героя», не ответственного художни­ка, а послушной марионетки в руках постановщика, - всё это ведет искусство актера к неминуемой деградации и умиранию. А вместе с его смертью умрет и сам театр. А режиссер... чем он рискует? Перекочует в кино. Если не принять каких-нибудь экстренных мер, то так именно и будет. Такие хрупкие вещи, как бельканто, как высшее искусство, сами за себя сражаться не умеют - они гибнут, их теснят, затаптывают более грубые, более дешевые, за­то более ходкие товары.

И так было во все времена. Если когда и существова­ло истинное искусство - поищите, и вы найдете какого-нибудь сильного мецената, который защищает, поддержи­вает, помогает, кормит художника. И не будь его - ни­чего бы не было. Художник не выжил бы (да сколько и погибало!) и ничего бы не создал.

О каких же экстренных мерах можно говорить в на­шем деле? Перво-наперво - создание театра, рядом с ко­торым поблекли бы и сразу обнаружили всю свою фальшь все описанные подделки под искусство.

Второе дело - создание школы, где воспитывались бы по строго проверенным методам актеры подлинного твор­ческого переживания.

Третье дело (единовременно с первым) - создание на­учно-исследовательской лаборатории для проверки и усо­вершенствования уже существующих (найденных) методов и для открывания новых.

Всё это должно представлять из себя нечто единое - некий театральный заповедник.

Вероятно, впрочем, он будет интересен не только для театрального искусства, а и для науки о психике человека.

Другая мера: художественный контроль над театрами. Сомнительно, чтобы можно было контролировать их вез­де и всюду: не найдешь достаточного количества соответ­ствующих этой цели «инспекторов» и консультантов. По всей вероятности, это не реально. Но вместе с тем нужда в этом насущная.

По крайней мере в центре нашего театрального искус­ства это сделать можно и нужно.

Вторая часть
ПРАВДА И ЕЕ ПОДДЕЛКИ

Отдел первый
ПРАВДА

1. Искусства еще не было, были только проблески

Может показаться подозрительным: Мочалов, Ермолова, Дузе, Леонидов... одни покойники... а не признак ли это подряхления?

Стареющим и выживающим из ума всегда кажется, что в прежние, в их времена все было лучше. Вот и автор на каждой странице вздыхает: «Доброе старое время! Вот тогда было искусство. А теперь не то, искусство пропало».

Нет, я не думаю так, мои молодые коллеги. Я не ду­маю, что искусство было, да пропало. Я думаю, наоборот, что искусства, как прочного завоевания еще никогда не бы­ло. Были отдельные взлеты, были Праксители, Рафаэли, Паганини, Моцарты, Бетховены, Гаррики, Мочаловы, Ер­моловы, Садовские, Стрепетовы, Олдриджи... Они про­летали над миром, как сверкающая комета, озаряли на ко­роткое время нашу тьму, и опять скрывались, оставляя по­сле себя одни недоумения.

Правда, после каждого такого озарения искусство не могло остаться всё на той же точке, оно сдвигалось. Но сдвиг этот был чрезвычайно мал. И касался он боль­ше всего самых грубых законов искусства. На западе, на­пример, после Гаррика, а у нас после Мочалова стало уже безграмотным играть трагедию при помощи фальшивой декламации, завывания и картинных поз.

Понадобилась правда, искренность, естественность. Это сдвиг, но отсюда еще очень далеко до ослепляющей мочаловской, гарриковской, ермоловской и других подоб­ных правд.

Понять, что в трагедии надо быть правдивым, - поня­ли. Упустили из виду только одно обстоятельство: у ис­тинных трагиков кроме простоты была еще и сила. Она же вообще редчайшее качество. Тут ее во всяком случае не оказалось. И когда, в погоне за правдой и естествен­ностью, некоторые театры объявили вредным всякий, ка­кой бы то ни было пафос, и начали играть трагедию по-будничному, «по-простому», - получился большой кон­фуз: величественный, высокий строй трагедии разрушился и получилась бытовая драма, а местами даже... нечто вро­де мещанской беседы за чайком... «простота» обманула, не оправдала себя.

Тогда другие, не подумав хорошенько, в чем дело, и видя только, что из «простоты» ничего путного не полу­чилось, - бросились в обратную сторону: как можно даль­ше от будней. Не зная и не доискиваясь истинных пру­жин больших страстей, они совсем вычеркнули у себя вся­кую «правду» и, в погоне за трагедийностью, завопили, завыли, забегали по сцене со сжатыми кулаками, с наду­тыми на шее жилами... еще страшнее, еще хуже, чем бе­гали и выли до них. Но никого этим тоже не убедили, тра­гедию не спасли и ворот в тайны искусства не открыли.

Наконец, третьи, не мудрствуя лукаво, стали подражать. Им нравилась сила, безудержность, буря страстей... они чувствовали, что эти, поразившие их актеры, раскрывались на сцене до самого дна души своей, что жили и трепета­ли здесь всем нутром своим... и они, в простоте душевной, решили, что достаточно ничем себя не связывать, дать себе неограниченную свободу, а потом расшевелить, раскачать, разбудоражить себя, и... нутро заговорит.

Так и делали. Но получилась какая-то довольно-таки неприглядная патология: не то буйное помешательство, не то опьянение распущенностью - ломалась мебель, рва­лись костюмы, подставлялись синяки, сокрушались кос­ти, лилась кровь, но смотреть на это зрелище было толь­ко неприятно и больше ничего.

То ли «нутро» у них оказалось мало привлекательным - совсем не таким, как у великих мировых трагиков, то ли делали они что-то не совсем то, что следовало... только и эти ключи не отперли райских дверей вдохновенья.

Так появление гения и прошло почти что даром, оста­вив только путаницу в головах «специалистов».

Сами же они, эти гении, по-видимому, в значительной степени все-таки владели этими тайнами. По крайней ме­ре, когда им было нужно, в их любимых ролях они все­гда могли вызвать у себя тот творческий подъем, который так неотразимо действовал на зрителей.

У каждого из них были для этого свои приемы и мето­ды. Некоторые из этих приемов дошли до нас, но боль­шинство из них бесследно пропало. Отчасти потому, что эти приемы были очень интимны и связаны с личной жиз­нью актера и, естественно, он не хотел рассказывать об этом направо и налево... Отчасти потому, что они не умели хорошо и точно описывать их. А когда пытались это де­лать, то сами попадали и других наводили на ложную до­рогу. Отчасти потому, что они и сами не знали, что и как они делали. Они делали что-то, какой-то толчок, какой-то поворот в себе, - но что именно - уловить не могли.

Большинство из них сами обманывались: делали одно, а им казалось, что они делают совершенно другое. Так, например, одна очень известная в Европе певица, италь­янка, которая славилась своими неподражаемыми высоки­ми нотами, говорила, что весь секрет искусства высоких нот заключается в том, что надо изо всех сил нажимать на пол левой пяткой. Она сама делала именно так и очень удивлялась, когда у других от этого приема не получалось чудодейственного эффекта. Она сейчас же старалась до­казать действительность своих слов: нажимала изо всех сил левой пяткой на пол и... раздавался этот удивлявший всю Европу звук.

Дело, конечно, в том, что вместе с нажиманием на пол левой пяткой, она делала что-то и еще, и, может быть, не од­но, а многое-многое, но сама она всего этого не замечала, а в этом-то многом и был самый секрет.

В довершение всего, все эти гении не очень-то и забо­тились о том, чтобы уловить и передать потомству техни­ку своего чудесного искусства. Может быть, они считали, что и так много дают человечеству... Конечно, они пра­вы: современники за то, что получили от них, находятся в неоплатном долгу... но если бы они подумали и о нас, далеких потомках, мы не стояли бы сейчас в таком недоуме­нии и тоске перед закрытыми дверями нашего искусства.

Не надо, впрочем, думать, что эти гении целиком вла­дели тайнами своего искусства. Они тоже были во власти случая, настроения... У них тоже нередко «срывалось», потом «находилось» и опять «терялось»... Правда, «нахо­дилось» чаще, чем у нас, было прочнее, чем у нас, - по­тому что дарование у них больше и глубже и отношение к своему делу куда серьезнее и труда потрачено неизме­римо больше и любовь к делу подлинная и, кроме того, инстинктом найденные приемы были им органически близ­кими - родственными. И все-таки это еще не владение. На­чать с того, что удавалась им далеко не всякая роль. Все они известны по каким-нибудь двум-трем, особенно удач­ным и излюбленным своим ролям - тем, которые были бли­же их душе. Другие же их роли по исполнению были зна­чительно ниже: немало в них попадалось и посредствен­ных и даже слабых мест.

Да что скрывать: и в своих излюбленных ролях они не всегда были на одинаковой высоте. Даже и тут случались срывы и провалы.

Вот и выходит, что искусство актера, как бы ни были по временам блестящи его проявления, еще носило еди­ничный и, можно сказать, случайный характер - не бы­ло найдено прочных законов этого искусства, не было на­уки этого искусства. Были гении, которые силой своего дарования, инстинктом прорывались через тьму незнания, кое-что как будто бы находили, лично для себя, подходя­щее к их аппарату.