Параход и Нестор: «Давай сделаем это вместе»

Даже в солнечный день на кладбищенских аллеях было сумрачно, а кое‑где и сыровато. Параходу пришлось дважды перелезать через поваленные бурей старые деревья. На нижнем ярусе преобладала акация, чья молодая поросль повсюду запустила свои колючие руки и цеплялась за джинсы.

При желании он мог бы, наверное, найти и видимые следы недавних передвижений, но что в них толку? Они лишь отвлекали бы от шлейфа, который мерцал у него в мозгу пунктиром мигающих багровых искр. Мерцал, делаясь то ярче, то тусклее, – и вдруг погас, как будто ветром задуло костры, обозначавшие посадочную полосу, на которую он так и не успел приземлиться. Неожиданно он ощутил присутствие живого человека, и оставалось только удивляться, почему не раньше, – ведь тот находился совсем близко.

Они увидели друг друга одновременно. Тихий малый чахоточного телосложения, который прежде выглядел чуть ли не робким и умудрялся оставаться незаметным среди других «креатур», похоже, чувствовал себя здесь вполне уверенно. Параход заподозрил бы слежку за собой, если бы они не сближались с противоположных сторон. Этот, как его… (Нестор?..) двигался хоть и аккуратно, но и не скрываясь.

Параход успел соорудить полдюжины предположений относительно того, зачем сюда послана «креатура», – и в любом случае выходило, что кому‑то известно как минимум столько же, сколько ему. Случайная встреча на кладбище двух любителей тишины и уединения или собирателей эпитафий выглядела совсем уж маловероятной.

Нестор поступил проще: задал вопрос не себе, а ему.

– Что ты здесь делаешь, брат?

Голос у него был блеющий, отрешенный, и обращение «брат» прозвучало вполне по‑доброму, можно сказать, по‑монашески.

Параход решил, что ничего не потеряет, если до известной степени откроет карты.

– Ищу труп.

Нестор остановился в двух шагах от него. Вблизи стали заметны провода, выходящие из‑под воротника армейской куртки и терявшиеся во всклокоченных белесых волосах. Через плечо висела сумка, явно тяжелая, из которой торчал целый жгут таких же проводов.

Ответу Нестор не удивился. Он вообще ничему не удивлялся. Воздев глаза к небу, словно провожал взглядом отлетевшую душу, он спросил:

– Чей?

– Одного из этих… которые нас охраняют.

– А‑а, стало быть, они и себя‑то защитить не могут, не то что других.

В этих словах Параходу почудилось злорадство.

– Пока не ясно, от чего защищать. Или от кого.

– От самих себя, брат, – изрек Нестор авторитетным тоном проповедника, и Параход ухмыльнулся в бороду. У этого парня действительно в прошлом был монастырь. Всё как положено: исступленные молитвы, ночные бдения, укрощение плоти… Но монашеская жизнь закончилась, и закончилась чем‑то нехорошим. Параход не мог пока сказать, чем именно. Нестор, вообще‑то, был открытой книгой – но открытой почему‑то всё время на одной и той же странице. И заглянуть в начало или в конец не удавалось. Возможно, некоторые «страницы» были вырваны. Кроме всего прочего, Параход даже затруднялся определить, чьей «креатурой» является сие бледное подобие человека.

– Ну а тебя как сюда занесло?

– Где‑то здесь вход .

Произнесено это было так, что сразу становилось ясно: оценить значение входа дано не всякому. Параход всё же попытался:

– Вход куда?

– В темноту, которая есть причина безумия в каждом из нас.

По мнению Парахода, для этого не надо было совершать столь долгих прогулок с отягощением – темнота и безумие гораздо ближе, чем иногда кажется, – но он предпочел не спорить. Спор – самое бессмысленное занятие на свете, и рождается в нем не истина, а взаимная неприязнь. Не то чтобы он испытывал к Нестору симпатию, однако и не хотел бы иметь его в числе своих врагов.

Дело осложнялось тем, что Нестор не был сумасшедшим. Критерии нормальности, которыми пользовался Параход, возможно, показались бы современной медицинской науке несколько расплывчатыми, но еще ни разу его не подводили. Был случай, когда законченный шизофреник, общавшийся с разумными грибами с Юпитера, спас его от озверевшей толпы добропорядочных граждан, которых признала бы вменяемыми любая психиатрическая экспертиза. Впрочем, у него и раньше не вызывала сомнений относительность любых человеческих проявлений: сегодня ты среди отбросов общества, а завтра – вождь революции; или, скажем, ныне ты властитель дум и вожделений, но когда‑нибудь превратишься в слюнявого идиота на попечении сиделок, которые не удавят тебя лишь из жалости или трусости…

В общем, оставалось выяснить, в какой степени они могут помешать друг другу… или, чем черт не шутит, – помочь. У Парахода было множество недостатков, включая лень и неряшливость, но предубежденности против инакомыслия среди них не числилось.

– Удачи, брат, – сказал он, обходя Нестора и пытаясь снова сосредоточиться на своем блуждающем покойнике.

– Ты видящий ! – внезапно бросил Нестор ему в спину, будто обвинение. Обманчивая мягкость в его голосе мгновенно сменилась угрожающими интонациями.

– С чего ты взял? – устало спросил Параход, уже сожалея о том, что ввязался в разговор. Надо было сразу послать искателя входа на хрен.

Вместо ответа Нестор постучал себя пальцем по левой стороне головы, к которой тянулись провода, а затем погрозил Параходу тем же пальцем. Вероятно, пантомима означала: меня не проведешь, брат. Потом он всё‑таки сказал:

– Разве ты не понимаешь: ты послан сюда, и я тоже послан сюда. Наша встреча не случайна. (Вольно или невольно он озвучивал некоторые мысли и подозрения Парахода.) Ты видишь незримое; я пойду за тобой в темноту. Надо положить конец безумию. Давай сделаем это вместе.

– А давай, – согласился Параход, понимая, что от этого клиента так просто не отвяжешься. – Ступай за мной. И помолчи, если сможешь.

37. Елизавета: «Пойдем со мной…»

Это была одержимость, граничившая с умопомрачением. Лиза не понимала, что с ней происходит. Вначале с ее стороны это напоминало беззвучный крик о помощи, затем – внезапно вспыхнувшую и стремительно разгоравшуюся страсть, но обернулось не страстью, а рабством (если, конечно, любая страсть не есть рабство – впрочем, для таких обобщений у Елизаветы не хватило бы ясности рассудка). При этом она не испытывала ничего похожего на любовь, пусть даже и противоестественную; наоборот, чем дальше, тем сильнее она ненавидела Ладу, к которой ее влекло силовыми линиями неодолимого притяжения. Елизавета уже не хотела разговаривать с ней, слышать ее голос, чувствовать на себе ее презрительный взгляд и особенно, упаси боже, – дотрагиваться до нее или ощущать ее прикосновения. Единственное, чего она хотела, это быть рядом, – словно Лада стала чем‑то вроде передвижной установки искусственного дыхания, которая позволяет жить дальше и которую ненавидишь именно за то, что полностью от нее зависишь.

Даже мужу Елизаветы, который, несмотря на сомнения Лады, существовал на самом деле и на самом деле позволял себе много лишнего, не удавалось до такой степени подчинить ее своей извращенной воле. Хотя, видит бог, он старался. Его изощренность простиралась от чистого садизма до дешевой игры типа «Любимая, а не сходить ли нам к сексопатологу?». Он добился впечатляющих результатов, но ему не удалось лишить ее главного: испытывая к нему сильнейшее отвращение, желая ему смерти, стоя на четвереньках с его членом в заднице, она всё‑таки сохраняла ощущение своего «я» – пусть подавленного и униженного до предела, но всё‑таки цельного, а не разорванного на части.

Теперь это утраченное «я» разлетелось вдребезги, и его осколки кружили по орбитам, точно спутники связи, в зоне покрытия которых она изредка оказывалась. В такие минуты к ней возвращался рассудок, она вспоминала себя, знала, кто она есть, и даже представляла, кто и зачем послал ее сюда.

«Хозяин». Она выполняла приказ «хозяина». Лада – не «хозяин»…

Но приходила волна затемнения, и Елизавета забывала об этом. Кратковременное оцепенение сменялось лихорадочным возбуждением. Она начинала метаться по опустевшему номеру, раздираемая противоречиями и взаимоуничтожающими порывами. Остатки самолюбия и страх мешали бежать следом за Ладой. Но после ее ухода внутри Елизаветы образовалась вопящая пустота – один сплошной разинутый рот изголодавшегося младенца, сожравшего ее личность и теперь требовавшего чего‑то еще…

Его невозможно было унять. Рвущийся наружу вой нельзя было заглушить, заткнув уши. И в конце концов он победил.

* * *

Она выскочила из отеля и стала озираться по сторонам с видом человека, только что спасшегося из пожара, но угодившего прямиком в новое бедствие, от которого спасения уже не было.

Стоял ясный жаркий день, однако она этого не замечала – ее внутренний горизонт был застлан грязным туманом, а душу поливал ледяной дождь. Соответственно, Елизавету била дрожь, и волны озноба одна за другой прокатывались по телу. В таком состоянии мало что значила одежда, которая не согревала, – и даже если бы длинная юбка и жакет вдруг исчезли, Лиза вряд ли ощутила бы наготу с большей уязвимостью. Она и без того чувствовала себя вывернутой наизнанку, и при каждом движении колючий воздух царапал ее внутренности…

Так и не выбрав направление сознательно, она побрела куда глаза глядели, потому что оставаться на месте было еще невыносимее. Спустя несколько минут в ее мозгу забрезжила мысль о церкви. Церковь была как‑то связана с «хозяином»… нет – с Ладой…

Чашка с чаем… Лиза вспомнила, как они вдвоем пили чай на балконе. Лада показывала ей эту штуку, которая нужна, чтобы… Чтобы муж однажды почувствовал своей задницей, каково ей было все эти годы…

Она пойдет в церковь… Вспомнить бы еще дорогу… Где‑то между отелем и садом… Картинки мелькали, не соединяясь в непрерывное и понятное целое… Собаки, безликая фигура на велосипеде, запах травы, голоса деревьев в ночи, холод земли, теряющее узнаваемость лицо в зеркале, зародившееся безумие, острая нехватка её … Всё смешалось в обрывочных воспоминаниях.

Сейчас Елизавета вряд ли нашла бы то место, в котором провела ночь. Вернее, не нашла бы точно. Где‑то там остался компьютер… посредник между нею и «хозяином». Посредник, передавший приказ идти в отель… и что‑то еще. Ей казалось, было что‑то еще: черный айсберг, отколовшийся от арктического ледника ночных кошмаров и целиком погрузившийся в ее подсознание… Нет, до него теперь не добраться; никакими силами не извлечь его оттуда… разве что ждать, пока он растает сам собой.

Что могло растопить черный лед? Присутствие Лады. Найди Ладу, маленькая дурочка Елизавета; одной тебе с этим не справиться… Но Лады нет в церкви. Она же не сказала: «Я иду домой». Но не важно, что она сказала. Лада и не собиралась возвращаться в церковь – по крайней мере утром. Откуда Елизавете это известно? Она не знала – как сорванный с ветки лист не знает, куда несет его ветер. И сколько бы деревьев ни стояло вокруг, листу уже никогда не быть частью одного из них…

* * *

Пересекая в своем сомнамбулическом движении какой‑то дворик, она заметила перед собой человека, мирно почивавшего на траве под сенью фруктового дерева, рядом с ним стояло что‑то вроде детской коляски без колес, превращенной в маленькую переносную кровать.

При виде чужака Елизавета не испытала ни страха, ни любопытства. И даже не подумала свернуть в сторону. Плен мономании имел одно преимущество: всё, то не было напрямую связано с отсутствием Лады, уже не могло испугать. Сосредоточенная на своем воображаемом кошмаре, Лиза воспринимала остальное, как смазанный и приглушенный, однообразно‑серый фон. То, что от незнакомца, лежавшего на спине, за пять метров разило помойкой, мочой и по том, не имело значения – он был таким же заблудившимся , как она.

Ее взгляд безразлично скользил по его массивной фигуре. Длинное черное пальто показалось ей знаком траура, который он носил по самому себе. Седая путанная борода; зияющая дыра приоткрытого рта… Несколько коричневых сточенных зубов… Зловоние… Насекомые… На мгновение ей почудилось, что они копошатся даже в его глазницах, но это двигались зрачки под пергаментными веками… Ему что‑то снилось… Возможно, даже женщина, бредущая мимо, – видение из другой, забытой жизни…

Она прошла в двух шагах от него, бесшумная, как утренний сон. Ее тень накрыла его лицо – не исключено, что где‑то далеко отсюда, в ином, искаженном, времени, для него померкло солнце и черная туча заволокла небо. Он застонал, но не проснулся. Случившееся так и не вырвалось из подсознания, будто задушенный крик, оставшийся никем не услышанным под мягкой толстой подушкой.

Ее взгляд, раздробленный призмой психоза и частично обращенный внутрь, упал на детскую коляску. Грязно‑розовое одеяльце свешивалось за край, и по нему ползали большие коричневые муравьи. В их деловитой настойчивой деятельности было что‑то неотвратимое, как приговор слепой и бездушной природы. Они ползали и по лицу куклы, завернутой в одеяло.

Елизавета замедлила шаг.

Очередное воспоминание с трудом пробилось сквозь пелену одержимости. Ее лицо исказилось от притока образов, пытавшихся втиснуться в узкое горлышко ее до предела сжавшегося восприятия.

В памяти Елизаветы, будто на отдельных листах фотобумаги, погруженных в кювету с проявителем, стали проступать картинки из прошлого: ей четыре года, она играет со своей любимой куклой. Имени куклы она так и не смогла припомнить, но мама Елизаветы называла малышкой и куклу, и дочь. Из‑за этого возникала путаница, доставлявшая обеим немало веселых минут. Иногда маленькая Лиза делала вид, что не слышит маминого голоса, или не реагировала на него – ведь мама звала не ее, а куклу. Таким образом она пыталась избежать того, чего ей не хотелось делать… и это нередко удавалось – разумеется, с маминого согласия. Каждая удавшаяся «хитрость» укрепляла Лизу во мнении, что игра с куклой‑двойником может оказаться полезной… чтобы не сказать спасительной.

Вот и сейчас, проходя мимо коляски, повзрослевшая Елизавета облегченно улыбнулась и тихо, еле слышно, чтобы не разбудить спящее чудовище, укравшее у нее частицу души, позвала:

– Малышка, пойдем со мной…

Барский: «Теперь тем более»

Видит бог, он этого не хотел – до определенного момента. Он не собирался стрелять, пока тупорылый потный бык не замахнулся на то, чего не понимал, да и был не в состоянии понять. Такими быков делает слепая природа, и Барский сомневался, что в исходном материале имелось хоть что‑нибудь, предназначенное для разумного существа. Он много раз встречал подобных скотов; их всегда большинство, во все времена, – чтобы убедиться в этом, достаточно выйти на улицу. Они не могут ничего создавать и даже просто ценить созданное другими; они рождены, чтобы жрать, гадить и разрушать. После семнадцатого года им внушили опасную иллюзию, что они главные в этой стране; последствия чудовищного эксперимента и поныне расхлебывали такие, как Барский, – а быкам всё было по херу; быки не чувствовали даже трагичности собственного существования. Им хватало травы в стойле и коровы с большим выменем. И теперь, когда один из них сдох от его, Барского, руки, в нем проснулась извечная трусливая рефлексия интеллигента, в чьей генетической памяти каленым железом выжжено: второй сорт, неблагонадежен.

Однако всё очень быстро прошло – этот город и «дух из машины» освободили его. Он преступил табу, и оказалось, что табу – очередная условность, которой отгораживаются от смерти, ибо постоянно переглядываться с костлявой – занятие не из приятных. Но он был уже в таком возрасте, когда многие приятные и неприятные вещи меняются местами. Например, раньше он вряд ли стал бы обыскивать труп, а теперь не испытал даже легкой брезгливости.

Единственным интересным предметом, извлеченным из Гошиных карманов, оказался компакт‑диск. Пуля прошла в какой‑нибудь паре сантиметров от него. Чуть правее – и информация о четвертой экспедиции, возможно, пропала бы навеки. Но Барский еще ничего не знал об этом. Постукивая ребром диска по ладони, он задумчиво разглядывал мертвеца.

Что‑то не складывалось, сколько он ни перебирал разрозненные фрагменты, пытаясь уловить связь между ними. Диск, интерес быка к чужому ноутбуку, намерение разбить его к херам собачьим… Неужели эта сучка Соня каким‑то образом пронюхала о программе ? Во‑первых, верилось с трудом, а во‑вторых, с чего он взял, что быком помыкала Соня? Теперь, когда дьявол так перемешал карты, ни в чем нельзя быть уверенным.

А если всё‑таки Соня, то кто продал? Кандидатура одна – его закадычный дружок Алик, компьютерный гений. Верить нельзя никому, как говаривал старик Мюллер…

Барский сел за стол лицом к двери, развернул к себе ноутбук, положил рядом пистолет и щелкнул мышью на опции «параметры прогноза». В сводке десятиминутной давности среди прочего значилась вероятность смерти Тройки Мечей, которая составляла тринадцать процентов. А что там насчет смерти Мага? Ничего себе – пятьдесят семь процентов! Выходит, сегодня он дешево отделался.

Он перевел смерть Тройки Мечей в «безальтернативные результаты» и увидел, как с экрана, кувыркаясь, слетела соответствующая карта. Окно «ЖЕЛАЕТЕ ПРОДОЛЖИТЬ?» увеличилось, покрыв собой всё свободное поле и настаивая на однозначном ответе. Барский вслух произнес: «Ну, теперь‑то тем более», – и нажал подтверждение.

Дьявол начал передвигать карты. Это слегка напоминало тасовку колоды, но подчинялось не случаю, а выверенным алгоритмам.

Пока складывалась новая комбинация, литературный лев решил выяснить, что за диски берут с собой быки, отправляясь крушить компьютеры. В этом городе не хватало только зомбированных луддитов…

Увиденное настолько потрясло его, что он не слышал шагов в коридоре (которые действительно были очень тихими) и заметил очередного гостя, вернее гостью, только тогда, когда та уже появилась в дверном проеме. Барский дернулся за оружием – поздно.

Близнец того пистолета, что лежал на столе, в женской руке выглядел огромным. Но эта тонкая рука с браслетом держала его вполне компетентно. И не оставалось сомнений: если бы обладательнице пушки захотелось выстрелить, пятьдесят семь процентов предполагаемой на сегодняшнее утро смерти Барского мгновенно превратились бы во все сто.

Бродяга утешает Малышку

Малышка выросла!

Он стоял будто громом пораженный. Впервые он видел столь явное, столь очевидное Божье чудо, если, конечно, не считать чудом весь этот мир и, в частности, его, бродяги, преступное прозябание. Но мир существовал слишком давно и от века служил вместилищем других, менее привычных чудес. Как, например, это: Малышка, ставшая взрослой за несколько часов, пока бродяга спал.

Возможно, Господь в славе Своей счел необходимым, наконец, сделать ее взрослой – после того, как она столько лет прожила, не меняясь внешне, заточенная в тесном детском теле, которое давно уже не соответствовало ее разуму и ее желаниям. Теперь‑то понятно, почему она спала почти беспробудно, – это была защитная реакция. До поры до времени Малышка пряталась в коконе, словно прекрасная хрупкая бабочка, но когда она всё‑таки просыпалась и снисходила до разговора с бродягой, он слышал от нее много мудрых и удивительных вещей.

Теперь он видел ее преображенной и освобожденной из генетической темницы. Она шла по улице, удаляясь от него, и вслед за благоговейным восторгом его снова охватила паника – он мог потерять ее навсегда, лишиться смысла своего жалкого существования и, значит, превратиться во что‑то окончательно никчемное, ненужное Богу, брошенное на произвол жестокой судьбы уже без всякой отмазки, без льгот и без снисхождения, которые были дарованы ему, пока он охранял Малышку.

Но кто сказал, что его служба закончилась? Разве он получал от Бога соответствующий приказ? Разве Бог как‑нибудь дал понять, что Малышка больше не нуждается в услугах преданного охранника? Ну да, она выросла и выглядит теперь такой самостоятельной и независимой, однако это не означает, что ей никто и ничего не угрожает. И хотя Безлунник вряд ли появится до следующего новолуния (дату наступления которого бродяга уже вычислил ), в городе и без него хватало смертельно опасных созданий и враждебных сущностей. Чего стоили, например, эти – новые, чужие, странные , – как их ни назови, они уже начали убивать. Пока только друг друга, и это неплохо, но у бродяги было предчувствие, что вскоре всё изменится к худшему. А были ведь еще свои, старые, почти привычные… Эти тоже кое‑что знали о том, как вывести кошмары из тени и сделать их явью. Что тогда говорить о самых худших – отступниках и предателях рода человеческого, согласившихся на переезд ?..

Бродягу прошиб холодный пот, несмотря на зимнее пальто до пят, которое он почти никогда не снимал. Это был страх – не за себя, за Малышку. Пока он, кретин, стоит тут, гадая, нужен он ей или нет, она, возможно, идет навстречу своей смерти!

Он сорвался с места и устремился за ней, ускоряя шаг по мере того, как росла его убежденность в необходимости и дальше ее защищать.

Они двигались по солнечной стороне улицы. Она шла, глядя только вперед и отбрасывая на тротуар удивительно плотную тень. Пристроившись за ней и уже почти нагнав, он залюбовался ею сзади – чудесными длинными волосами, фигурой с выраженными зрелыми формами, свободной походкой. Странно, неужели она, спавшая так чутко, сейчас не чувствовала опасности?.. Он вдохнул новый для него аромат женщины – но уже никакая новизна и никакие перемены в облике не могли поколебать уверенности бродяги в том, что это она, его Малышка.

Он протянул руку и осторожно коснулся ее плеча.

Она остановилась, медленно обернулась к нему. Ее ноздри трепетали, словно ей не очень нравился его запах. В глазах с исчезающе маленькими точками зрачков не было радости; на губах не появилось улыбки узнавания. Она как будто не очень обрадовалась встрече со старым другом. Когда он взял ее за руку и потянул за собой, она внезапно открыла рот и начала кричать.

Такое случалось и раньше, только крик был немного иным, беззвучным . Если Малышка капризничала, он не сердился на нее. Терпеливо пережидал, зная, что с этим ничего не поделаешь. Конечно, успокаивал ее, как мог. Он и сейчас успокаивал. Гладил, утешал, пытался обнять. Почему‑то она кричала еще громче, билась в истерике, царапала его отросшими коготками. Он сказал себе: ничего страшного, просто Малышка внезапно выросла и еще сама не привыкла к этому. В конце концов ему пришлось взять ее на руки, и вскоре она затихла.

Он медленно двинулся обратно со своей драгоценной ношей. Кажется, она уснула. Ее голова покоилась у него на плече. Какая приятная тяжесть… Сердце бродяги наполнялось нежностью. Всё снова становилось на свои места. Он возвращался домой, и его Малышка была с ним.