Бродяга: Ничего непоправимого

Что бы там ни показалось Малышке, луч поисковой фары почти полностью ослепил его, и потому удачный выстрел был в большей степени проявлением Божьей воли, нежели следствием его, бродяги, умения и сноровки. Слепящий свет погас, но в глазах еще долго пульсировали жгучие раскаленные кольца – такие яркие на фоне пугающей темноты…

Бродягу это не остановило. Он предвидел, что начнется ответный обстрел, и припал к земле, тревожась лишь о том, чтобы Малышка с перепугу не вскочила и не побежала, – тогда шансов уберечь ее останется совсем мало. Он двинулся к ней по памяти, на трех конечностях, как слепая собака с перебитой лапой, однако в отличие от собаки он держал в руке винтовку и собирался воспользоваться ею снова – если прозреет. Если нет, воспользуется всё равно, но по‑другому: постарается раскроить прикладом череп кому‑нибудь из чужаков, а потом будет рвать их зубами… Малышку он им так просто не отдаст.

Спустя несколько мгновений он наткнулся на нее; она тихонько взвизгнула и вцепилась в него руками. Это был хороший знак – Малышка снова ему доверяла. И одновременно с теплом, хлынувшим в сердце при таком явном свидетельстве их возрождающегося взаимопонимания, перед ним зажглась тусклая картинка: стоящая на коленях Малышка, трава, деревья, свет обычных автомобильных фар. Зрение возвращалось, а вместе с ним возвращалась надежда на то, что сегодня всё закончится хорошо. Ведь на стенах убежища еще оставалось так много места для растущего календаря…

* * *

Загремели выстрелы, и над их головами засвистели пули. Елизавета вжалась лицом в пальто незнакомца, уже не замечая дурного запаха и не передергиваясь от отвращения при мысли о насекомых. Он осторожно пригнул ее пониже, почти накрыв своим большим телом, и внезапно она отчетливо поняла: а ведь он, черт возьми, готов умереть за нее, словно какой‑нибудь телохранитель из красивой голливудской сказочки!

Елизавета слишком недавно очнулась от кошмара одержимости, чтобы сразу безоговорочно поверить в чьи‑либо добрые намерения. Под видом этих самых добрых намерений люди всегда скрывали желание ее трахнуть – в прямом или переносном смысле. Она привыкла ни от кого не ждать хорошего; все улыбки казались ей фальшивыми, в том числе улыбка судьбы. Первой примитивной реакцией было спрятаться в свою раковину, забиться поглубже и наглухо захлопнуть створки.

Она и сейчас поступила по старой привычке, однако незнакомец как будто и не пытался добраться до нежного мяса. Он схватил ее вместе с «раковиной» и потащил за собой.

* * *

Он уже видел достаточно хорошо, чтобы рассмотреть два автофургона, развернутые мордами в сторону дома, и силуэты людей, обстреливающих сад. Бродяга насчитал четверых, но, возможно, их было больше и в эту самую минуту остальные пытались взять его и Малышку в кольцо. В таком случае прорываться придется с боем, и существовал только один способ обеспечить ее неприкосновенность – вызвать огонь на себя, а затем убить их всех. Но что делать с Малышкой? Спрятать ее в доме? Он опасался, что чужаки могут забросать дом гранатами или поджечь, – слуги дьявола способны на чудовищные вещи.

Он мысленно пересчитал патроны. Восемь. Негусто для боя против целой компании с автоматическими пушками. Если не удастся завладеть их оружием, шансов мало. Но разве Бог уже не показал ему, маловерному болвану, на чьей Он стороне? А раз так, то не впадает ли бродяга в новый грех, чуть ли не более гнусный, чем предыдущие, – грех сомнения в Его всегдашней правоте?

И он больше не колебался. Он действовал, всецело положившись на Бога, предоставив себя в Его полнейшее распоряжение, сделавшись нерассуждающим инструментом в длани Господней. Что может случиться с инструментом? Ну разве что немного испачкается в чужой крови…

* * *

Она послушно переставляла ноги в пронзаемой пулями темноте, подчиняясь мягкой, но неодолимой силе незнакомца, увлекавшего ее за собой, а где‑то на краю сознания метались мысли: что она делает? кому она слепо доверилась? почему позволяет обращаться с собой как с ребенком?

«А ты и есть ребенок», – произнес безжалостный голос внутреннего соглядатая, ведущего счет всем слабостям, промахам и поражениям в ее жизни. «И я не знаю, – продолжал голос, – когда ты, жалкая тварь, станешь, наконец, взрослой. Без чьей‑нибудь помощи – никогда. Как насчет моей помощи, убогое создание? Может, попробуем вместе, а? Может, настало время повзрослеть?»

* * *

Укрывшись с Малышкой за деревянным срубом старого колодца, бродяга перевел дух перед решающим броском. Теперь, когда всё было просто (как недавно в церкви, после молитвы), с Богом в каждой клетке тела, он лишь выжидал, чтобы сделать всё, как можно лучше.

Малышка дрожала под его рукой. Наверное, всё дело в излучении – проклятое племя чужаков вело интенсивный радиообмен. Он ощущал этот мерзкий зуд внутри нее, необъяснимым образом отдававшийся и у него в голове, словно где‑то под черепом включалась микроволновка. Одним своим присутствием пришельцы загаживали не только землю, воздух, воду; они умудрялись засорять само пространство. Законченные безумцы пытались свести с ума и остальных, сделать их подобными себе…

И, похоже, им это частично удалось. Во всяком случае, бродяге показалось абсолютно безумным поведение Малышки. Стоило ему снять с нее руку, чтобы перехватить винтовку, как она неожиданно вскочила и бросилась от него навстречу свету фар… и пулям.

Он чуть не взвыл. Тупица, он должен был предусмотреть и это! Конечно, причиной было излучение . Впервые его источники находились так близко; неудивительно, что Малышка не выдержала…

Но для вошедшего в него Бога не существовало ничего непоправимого. Любая ситуация была лишь побудительным мотивом для действия – без раздумий, без колебаний и без торга с Господом в духе «ты мне – я тебе». Бродяга встал в полный рост, выстрелил в чужака, неосторожно высунувшегося из‑за угла дома, и направился вслед за темным силуэтом Малышки, мелькавшим среди деревьев.

* * *

Это были мгновения свободы, неведомой ей прежде. И если обретение свободы стало возможным только в отчаянном броске навстречу смерти, то чего стоила ее сраная жизнь?

Она бежала, превратившись в отличную мишень, и от сильнейшего, пронзавшего ее подобно оргазму, ощущения, что страх преодолен, заткнулся даже внутренний голос. Ну и что, что она повзрослела за несколько секунд до того, как умрет? Ведь могла вообще не повзрослеть. Могла попасть в очередную ловушку, снова поддаться силе – на этот раз хорошо замаскировавшейся под бескорыстную доброту и готовность к самопожертвованию…

Краем глаза она заметила, как рухнул скошенный выстрелом человек, двинувшийся было ей наперерез. Другие продолжали стрелять. Что ж они делают, гады?! Разве они здесь не для того, чтобы спасти ее?..

Что‑то хлестнуло Елизавету по плечу – сначала она подумала, ветка, – но потом ощутила, как от места удара по руке распространяется ноющая боль. Ее ранило? Она всё еще не верила до конца, что это происходит с ней. Эти… которые должны были охранять ее… стреляли в нее, принимая за… за кого? За врага? А может быть, за животное? Во всяком случае, ее жизнь, похоже, мало стоила в их глазах, потому что команды прекратить огонь не последовало даже тогда, когда она выскочила из сада на улицу через дыру в заборе и сделалось очевидным, что она не вооружена.

У нее не осталось сил бежать дальше – возможно, это ее и спасло. Она упала, оказавшись в скрещенных конусах света от фар. Полуослепленная, она могла различить только силуэты, припавшие к темным коробкам автофургонов. Никто не дернулся, чтобы помочь ей; через секунду до нее дошло – почему. Они не хотели рисковать своими шкурами, оказавшись на открытом месте.

Елизавета и сама чувствовала себя жестяным зайцем в тире, в которого не попал бы только младенец. Она поползла туда, где ближе всего была граница темноты, казавшейся ей теперь спасительной. Одна рука волочилась, словно бесполезный придаток, другую она до крови ободрала об асфальт, и то же случилось с ее коленями – брюки порвались еще раньше, она не заметила когда. Каждое движение причиняло жгучую боль, как будто ее высекли розгами, а затем бросили на рассыпанную соль…

Наконец она достигла темноты, и тут чья‑то фигура всё‑таки метнулась к ней из‑за фургона. Елизавета почуяла аромат хорошего мужского одеколона, смешанный с каким‑то другим, уже не столь приятным запахом, – возможно, это был пот от возбуждения и выброса адреналина. Человек грубо схватил ее – сначала сзади под мышками, а потом за раненую руку.

Лиза думала, что после недавней встречи с незнакомцем на залитой солнечным светом улице уже никогда не закричит.

Но она ошибалась.

Лада бредет на ощупь

Она открыла глаза, однако окутывавшая ее бархатная чернота осталась прежней. В этой кромешной тьме сознание пульсировало, то сжимаясь в точку, то пытаясь совершить побег куда‑то за пределы тела. Поэтому Лада не сразу поняла, что с ней.

Может, ее похоронили заживо?

Ужас впился в скальп миллионом игл, сердце пропустило пару ударов. Где еще бывает так темно, если не в засыпанном землей гробу на метровой глубине? Потом она вспомнила где – в заброшенной церкви, ночью.

Пришло ощущение холода, окоченевших конечностей, твердого камня, на котором она лежала лицом вверх. Боль («куда же без тебя») сообщала о возвращении к жизни вспышками без света, а те постепенно слились в одну непрерывную изматывающую пытку. Колючая проволока, продетая сквозь внутренности, вряд ли причиняла бы большее страдание…

Правая рука была придавлена чем‑то тяжелым. Лада попыталась пошевелить ею и поняла, что пальцы всё еще сжимают рукоять пистолета. Значит, существо в черном даже не потрудилось забрать у нее оружие. Это отчасти объясняло, почему она до сих пор жива. В его намерения не входило убивать ее, хотя оно имело такую возможность – убивать многими способами, медленно или быстро, с кровопусканием или без. В конце концов, она стреляла в него, пока оно молилось…

Если бы не холод, можно было бы лежать еще долго. И ей хотелось лежать, чтобы не спугнуть смерть, которая сейчас казалась чуть ли не сестрой милосердия – ее белый чепец, тускло засветившийся от радиации воспаленного воображения, уже мелькал сквозь пелену секунд и минут, падавших на Ладу из темноты подобно тяжелому мокрому снегу.

Но тут, кстати или некстати, она вспомнила Парахода, и это помогло ей собраться, чтобы побороться еще немного. Особого смысла в борьбе она не видела, однако условия сделки надо выполнять. Преодолевая боль, она кое‑как слепила вопившие о пощаде части тела в единое целое, и это целое попыталось встать. Она видела что‑то такое в мультфильмах – раздавленные коты сгребали себя в бесформенную кучку, после чего кучка снова приобретала исходные очертания персонажа – живого и невредимого.

До невредимости Ладе было очень далеко, тем не менее она сумела стать на четвереньки, затем начала подниматься на ноги, заодно задумавшись, в каком направлении двигаться. Для начала добраться бы до стены, а дальше, возможно, будет легче…

Она выпрямилась и тут же закашлялась. Кашель был тяжелый, нутряной, выворачивающий наизнанку. Когда он закончился, она не сразу поняла, откуда доносится шум. Звук казался знакомым, но искаженным, словно пропущенным через какой‑то преобразователь. И тут до нее дошло, что означает этот приглушенный темнотой шелест. Потревоженные летучие мыши возились где‑то над нею – как она надеялась, достаточно высоко.

Лада сделала шаг, второй и едва не упала, наткнувшись на что‑то, слишком легкое для человеческого тела и слишком мягкое для миски с огарком свечи. Наклонившись, она нащупала свою сумку, о которой умудрилась забыть. Судя по всему, ее содержимое осталось нетронутым. Лада перебросила лямку через плечо и потащилась в темноту наугад, уповая на то, что чувство направления не притупилось настолько, чтобы заставить ее ходить по кругу.

Спустя десяток шагов она наконец уперлась в стену, привалилась к ней и задала себе вопрос: «Может, я ослепла?» Даже если ни капли не жалеть себя, это был бы страшный финал. Едва ли не самый страшный из всех, которые распределяет судьба (сама, похоже, немного подслеповатая), не особо беспокоясь насчет справедливости, – или даже из тех, которые способны выдумать гребаные писатели. Конечно, главным образом она имела в виду эту скотину Барского…

Снова вернулись мысли о слепоте. Лада поднесла к глазам левую руку и только теперь почувствовала, что запястье сдавлено, словно охваченное твердыми холодными пальцами, нащупывающими пульс. Это были, конечно, не пальцы, а что‑то очень похожее на браслет, который ей надели на правую руку при пересечении Периметра. Очень похожее, если не учитывать незначительной разницы в размерах.

Она потрогала «свой» браслет, чтобы убедиться: он по‑прежнему на месте. Никто не приехал за ней; никто не пытался выяснить, что случилось. Получается так: либо Барский сильно ошибался относительно возможностей Большого Брата, либо начинка вышла из строя, либо существо в черном вырубило Ладу так аккуратно, что никто не заметил «неприемлемого воздействия». Можно сказать, существо в черном уложило ее спать. И надело второй браслет (чей?! ) на ее левую руку.

Для чего оно это сделало? И что это означало для нее?

Она не знала. В темноте ей удалось выяснить только одно: тот, кто окольцевал ее во второй раз, деформировал браслет. Лада плохо представляла себе, какую силу надо было для этого приложить, зато поняла, что снять эту штуковину, не распилив, удастся только тогда, когда ее плоть истлеет и от руки останутся голые кости.

Каплин принимает замену

Микроавтобус остановился посреди проезжей части. От Каплина до правого переднего колеса было метра три. Долгих тридцать секунд ничего не происходило. Двигатель мерно работал вхолостую; выхлопная труба пыхтела белесым дымком. Сочинитель триллеров подумал: вот так и убивают придурков, не прислушавшихся к своей интуиции. Сейчас отъедет назад боковая дверца – и бах, бах, бах…

А потом он понял, что примерзнет к этому тротуару, если простоит еще хотя бы минуту. Повернулся, чтобы идти своей дорогой, и тут дверца резко отъехала назад.

– Твоя «креатура» выбыла, – сообщил гнусавый голос, обладатель которого не потрудился высунуться из салона.

Каплин не стал задавать бессмысленных вопросов типа «Что значит выбыла?», хотя понимал: принимая сообщение как должное, он навлекал на себя подозрение в причастности. Знать бы еще – к чему. То, что с молодой женщиной, доставшейся ему в «креатуры», что‑то случилось, – это, как говорится, к бабке ходить не надо. Если она ранена кем‑то или убита, он мог быть абсолютно уверен, что прогноз девочки точен и неотвратим, как прайс‑лист на услуги гробовщика. И тогда в полный рост вставал вопрос: что ему делать дальше? Тоже «выбыть» – добровольно? Это казалось чуть ли не единственным благоразумным вариантом. Самое время воспользоваться папиным советом: «дождись, пока сможешь». Этот проект тебе не по зубам.

Да и зачем упираться, рисковать здоровьем, продолжать сомнительную игру? Ради миллиона евро? У Каплина имелись веские основания думать, что он получит несколько большую сумму – в наследство. А если захочет войти в долю, так даже раньше. Папа только и ждет, когда сынуля, наконец, определится с приоритетами. Папа, конечно, не деспот и не дурак. Папа даже иногда получает удовольствие от его писулек, но папа не вечный и всё чаще задумывается над тем, кому достанется процветающий бизнес. Папе обидно, что единственный и любимый сын до сих пор не проявил интереса к настоящему занятию. А ведь ни в чем, подлец, не знает отказа. Правда, по совету Воланда, ничего и не просит, но как‑то так хорошо устроился, что всё само собой плывет в руки. Тоже ведь талант…

Да, в общем‑то, с самого начала для Каплина‑младшего дело было не в этом сраном миллионе. А в чем же тогда? Может, он хотел доказать, что сумеет добиться чего‑то более значительного, нежели широкая известность в узких кругах тех, кто еще помнит буквы? Или он незаметно для себя тоже угодил в теплую компанию опасных сумасшедших, мнящих, что любой записанный на бумаге бред, включая мечту о лучшей жизни для всех (и пусть никто не уйдет обиженным ), можно воплотить в действительность?

Каковы бы ни были его мотивы, явные или тайные, Каплин осознавал, что для него самое трудное – бросить и свалить. Не случайно он вспомнил тот случай в ментовке. Он так и не узнал, чем тогда заплатила за себя Маринка, да и заплатила ли вообще. Сейчас он не знал (и подозревал, что не узнает), почему выбыла его «креатура». Не исключено, что девушка подхватила насморк, а он тут насочинял бог весть чего…

– Принимай замену, – произнес тот же голос, не дождавшись от него никакой внешней реакции на первую фразу.

«Быстро сработано, – подумал Каплин, – даже с учетом того, что замену готовили заранее». Кто же мог знать, что она понадобится так скоро…

В проеме появилась фигура человека, одетого по‑походному, в низко надвинутой на лоб бейсболке. Каждое движение было точным, скупым, целесообразным, без суеты или заторможенности. Каплин понял, что это женщина, только тогда, когда она приблизилась вплотную и посмотрела на него из‑под козырька. Взгляд был оценивающим и не лишенным иронии. Глаза казались очень светлыми даже в темноте и при этом оставались холодными.

В отличие от той, первой, новая «креатура» выглядела – Каплин долго подбирал слово – компетентной, что ли. И, странное дело, он не мог понять, нравится ему это или нет. По идее, она должна облегчить ему жизнь, но, как он уже усвоил, не существовало общих правил – всё зависело от того, кто ведет игру. И стерва, которая себе на уме, вряд ли оказалась бы наилучшим вариантом.

Попутно он задался вопросом, определялся ли подбор «хозяев» и «креатур» какими‑либо половыми, возрастными, психофизическими критериями, или же чисто случайно ему во второй раз досталась молодая женщина. А может, это «молот Тора» продолжал ковать его пресловутое счастье?..

Дверца с лязгом закрылась, и микроавтобус отъехал, резко набрав скорость. Через несколько секунд задние огни скрылись за ближайшим поворотом. Каплин остался один на один со своей «креатурой». По правилам, им полагалось разойтись до полуночи. Она спокойно ждала. Почему бы нет – на ней была утепленная куртка.

– Привет, – сказал он. – Я остановился в отеле «Европейский».

С учетом всех обстоятельств это звучало смешно, и он ухмыльнулся. Она без улыбки кивнула. За спиной у нее висела плотно набитая темная сумка.

– Помочь? – Он с готовностью протянул руку. Вместо ответа – легкое движение подбородком в сторону и обратно.

Он пожал плечами и убрал руку. Его начинало знобить. Надо было возвращаться в отель как можно быстрее. Лучше всего – бегом. Но он всё еще не избавился от дурацких предрассудков. Что‑то мешало ему бросить «новенькую» посреди города, в котором скоро «все умрут».

– Можем подыскать тебе жилье, – предложил он.

То же скупое движение: «Не надо».

– Типа ты сама?

Она кивнула.

– Не провожать?

Она кивнула.

– Утром будь на связи… если не возражаешь.

Она кивнула.

От ее молчания и немигающего взгляда становилось еще холоднее. Каплин развернулся и ускоренным шагом направился в сторону отеля. Прошагав метров двести, обернулся. Ее уже нигде не было видно.

«Да, – сказал он себе, – везет мне с напарницами. Та была слегка чумная и выбыла на второй день. Эта изображает крутую. Куда тебе там, малышка на миллион долларов. И вдобавок, кажется, немая».

Параходу не спится

Бессонница взялась за него всерьез, насадила на вертел и обещала поджаривать до утра. Кот окончательно признал гостя и развалился у него в ногах, укрытых найденным в доме старым теплым одеялом. Вечером он преподнес Параходу подарок – убитую мышку. Пришлось изобразить вежливую заинтересованность, а когда котяра куда‑то слинял, закопать несъеденный ужин в саду. В качестве ответного жеста доброй воли Параход предложил хозяину дома разделить с ним паек, но кот всем своим видом дал понять, что предпочитает свежую дичь.

Ночь обещала быть тяжелой. Примерно раз в неделю у него случались такие ночи – когда слетаются вороны, наваливается ожидание смерти, память нашептывает упреки, а голос разума твердит: ничего не делай, дождись хотя бы рассвета – может быть, станет легче.

За день он слишком устал, чтобы теперь складывать кубик Рубика из фрагментов доступной информации и тем более чтобы гоняться за тайными сведениями по сумеречным лабиринтам сознания. Сознание попросило оставить его на время в покое, однако сон упорно не шел навстречу.

Параход пытался прибегнуть к старому средству и долго подбирал музыку, подходящую к случаю, – оказалось, что это не так‑то просто. Причиной был, без сомнения, город, в котором начинали просыпаться потревоженные призраки. Одного или двоих Параход разбудил лично, а теперь не знал, что с ними делать. Призраки – ребята требовательные.

Из головы не шла сегодняшняя находка, сделанная с подачи чувихи. Помучившись с поиском вероятного адресата, он остановился на самом простом варианте: послание предназначалось тому, кто его нашел. Однако Параход не мог понять, что же оно означает. Чувиха с готовностью отдала ему рисунок, и он не спешил от него избавиться – возможно, это был своего рода пароль, сам по себе бессмысленный.

Он долго рассматривал листок и видел всё то же: рисунок, вроде бы сделанный детской рукой, однако не исключалась имитация. Нечто подобное Параход изредка ощущал в музеях, когда, остановившись перед какой‑нибудь картиной, вдруг понимал: подделка. Сообщать об этом кому‑либо было глупо, и он помалкивал. Эксперты с их рентгеном, спектрографией и хваленым чутьем заплевали бы любого, но даже не в этом дело. Параход почти получал удовольствие от своих маленьких тайн, поскольку восторженное поклонение поддельным фетишам являлось лучшим доказательством дурацкой претенциозности, снобизма и, в конечном итоге, безнадежного заблуждения так называемых ценителей высокого искусства. Иногда, прослышав об очередном акте вандализма, Параход чувствовал себя одним из немногих, кто догадывался о том, что двигало «сумасшедшим», плеснувшим на шедевр кислотой.

М‑да, ясно было, что до утра уже не заснуть. В голове по второму разу крутилась пластинка «Astral Weeks», и Ван Моррисон снова пел свою «Beside You». Поскрипывание винила лучше любых воспоминаний возвращало в старые добрые времена. Шестидесятые канули в Лету, но всё самое хорошее из того, что было, Параход в любой момент мог пережить заново… на очень тонкой грани между сильнейшей тоской и надеждой.

На что же он надеялся? Он и сам с трудом находил ответ. На то, что существует измерение, в котором всё и все пребудут вечно, никто не прожил напрасно и не умер окончательно, отец и мама живы и молоды, бродящая в крови музыка никогда не исчезнет и можно исправить всю мерзость, которую совершил…

Он прекрасно понимал, насколько это несбыточно, наивно, инфантильно, – и оттого еще мучительнее было думать об этом. Как от сотворения вселенной осталось реликтовое излучение, так от нас останется только реликтовый шум. И если родился с приемником в голове, то ждешь конца с не меньшим сожалением, потому что о некоторых вещах знаешь наверняка и нет места для самообмана, последнего убежища тех, кто не хочет слышать плохие новости.

Может, он всего лишь искал свою Церковь? Не поповскую кормушку, конечно. Просто место , куда можно пойти не за утешением (какое уж тут утешение!), а за спокойным мужеством, с которым примешь неизбежное.

* * *

Посреди ночи ему приспичило отлить. Стараясь не потревожить кота, он встал и набросил предусмотрительно захваченную с собой куртку цвета хаки, неизносимую и со множеством карманов. Но даже в куртке он почувствовал холод, как только вышел на веранду. Поднявшийся вечером ветер стих; Параход уже и забыл, когда видел в небе столько звезд.

Немного поколебавшись, он всё‑таки отправился в сортир, уже проверенный им ранее на прочность. Деревянная коробка в глубине двора была сколочена в лучших традициях деревенского стиля; особенно трогательным показалось Параходу сердечко, вырезанное на уровне головы в дощатой двери и украшенное полуоблупившимся орнаментом из нарисованных краской цветочков.

Конечно, можно было отлить под любым деревом, если уж воспитание не позволило сделать это с веранды, но Параход чувствовал себя здесь гостем не только из‑за присутствия кота. Кроме того, у него имелось стойкое предубеждение против некоторых вещей: одни вредили карме, другие – самочувствию, третьи – самоуважению. Например, он не стал бы мочиться на чью‑нибудь могилу, тем более на могилу смертельного врага. С врагами надо разбираться, пока они живы.

Ох, какая же хрень лезла в голову от бессонницы! И тянуло, ощутимо тянуло в глубину двора…

Под деревьями тьма была почти кромешной. Он достал из кармана куртки зажигалку, чтобы подсветить себе. Пошел дальше, осторожно ступая по примятой траве. Днем он опасался гадюк; сейчас было вроде бы слишком холодно, и всё же он не понимал, какого хрена решил поиграть в цивилизованность. Скромняги, тихони и честные всегда проигрывают, не так ли? У него появилась возможность это проверить.

Перед сортиром он остановился и поднял зажигалку повыше. Помнится, вечером он запер дверь на поворотную щеколду, а сейчас дверь была приоткрыта.

Его охватил страх, леденивший кишки и спину почище любого внешнего холода. Страх не нуждался в объяснениях или оправданиях. Это было предупреждение, причем уже не первое. Параход не внял. Чему тогда удивляться?

Он и не удивился (почти), когда открыл дверь пошире, переступил порог и внезапно оказался в темноте, не имевшей ничего общего с пустым темным сортиром.