Бродяга: «Дай мне его, Малышка»

Услышав крик Малышки, бродяга понял, что у него нет времени на какие‑либо обходные маневры. Он мгновенно оценил обстановку. В тот момент от тащившего Малышку ублюдка его отделяло метров двадцать. Еще двое находились по обе стороны от бродяги. Если двигаться очень быстро, этот простреливаемый коридор можно проскочить. У него был шанс успеть к ней на помощь, прорываясь кратчайшим путем. Всё прочее не имело значения.

И он побежал так, словно под ним рушился единственный мост между адом и раем.

Ему удалось остаться незамеченным до последней секунды – долгая игра в прятки с Безлунником сослужила ему хорошую службу. Поневоле пришлось научиться сливаться с тенями, растворяться на фоне темноты, притворяться ходячим мертвецом, чтобы случайный свет не признал тебя за живое существо. И сейчас, без Малышки, у него это прекрасно получалось, пока даже для чужаков не стало слишком очевидным на голой улице, что отделившийся от черноты силуэт – всего лишь человек в развевающемся пальто, вооруженный винтовкой.

Он выстрелил на бегу – и промахнулся. Разумеется, он стрелял не в того гада, который пытался отнять у него Малышку, – бродяга опасался задеть ее, – но в любом случае напрасно истратил патрон и драгоценное время. Чужаки отреагировали на его появление именно так, как и должны были: с обеих сторон засверкали вспышки выстрелов.

Минимум одна пуля попала в пальто. Он ощутил попадание плечами – его дернуло назад, будто он на бегу зацепился за колючую проволоку. До ближайшего чужака осталось не больше пяти шагов, – а тот уже разворачивался, прикрываясь Малышкой, и поднимал руку с пистолетом.

Выбора не было. Ни разу в жизни бродяга не рисковал так сильно, как сейчас, когда изо всех сил швырнул винтовку прикладом вперед, прекрасно представляя, что будет с головой Малышки, если он промахнется на пару десятков сантиметров.

Оказалось, что представлял он правильно. Именно это и произошло: звук расколовшегося спелого арбуза он услышал, несмотря на заложенные уши. Кровь, выплеснувшаяся на спину и волосы Малышки, была почти черной. Она визжала от ужаса на одной невыносимо высокой ноте, но бродяга уже был рядом и вырвал ее из судорожных объятий агонизирующего человека.

Без единого лишнего движения он развернул ее и спрятал у себя за спиной, затем подхватил падающего чужака и закрылся его телом от пули, выпущенной почти в упор другим, высунувшимся из‑за фургона. Далее, не теряя ни мгновения, бродяга толкнул обмякший полуживой мешок, у которого не осталось лица, прямо на ствол. Судя по тому, как тело дважды дернулось от попаданий в живот, для кое‑кого ночь выдалась тяжелая – умирать пришлось несколько раз, – правда, жертва уже вряд ли что‑нибудь чувствовала из‑за вонзившихся в мозг лицевых костей.

Бродяга понял, что Малышка больше не кричит, но не испытал облегчения: ее молчание могло означать самое худшее. У него не было ни секунды, чтобы убедиться в обратном. Бог, вселившийся в его мышцы и двигательный центр, требовал разобраться с чужаком, которому бродяга в своем обычном состоянии наверняка не сумел бы оказать сколько‑нибудь серьезного сопротивления. Громила был на полголовы выше и килограммов на пятнадцать тяжелее, а кроме того, этот ублюдок жрал полноценную пищу, белок, витамины и регулярно тренировался – качалка, ринг, тир, татами, – но куда всё делось, когда из‑за навалившегося на него мертвеца, в котором уже и родная мама не узнала бы напарника – бывшего спецназовца по кличке Швед, – появилось, стремительно надвинулось и вцепилось ему когтями в глотку существо, чьим обиталищем, судя по сногсшибательной вони, мог быть любой густонаселенный зоопарковый обезьянник, и чья кошмарная рожа напомнила одному из лучших людей Бульдога пребывание в чеченском плену. Однако теперь дело обстояло даже хуже: обезьяна не собиралась сделать ему больно, унизить его, сломать, опустить, заставить страдать; она собиралась его прикончить максимально быстрым способом.

Патронов в обойме не осталось; поэтому он инстинктивно ткнул стволом в ближайшую болевую точку противника, но тяжелое толстое пальто, надетое на обезьяну, свело эффект к нулю. Другая рука уже автоматически наносила удары в печень, по ребрам (бесполезно, плотная висячая шкура всё принимала на себя и полностью гасила энергию), в косматую голову (с таким же малозаметным результатом, как если бы он лупил растрепанную боксерскую грушу), – а когти разъяренной гориллы уже рвали кожу на горле, пальцы сминали накачанную шею, подбираясь к меридианам, на которых держится жизнь даже в самом крепком теле. Пасть открылась, выдохнув очередную порцию ядовитого жара, в котором человеку из команды Бульдога почудилось что‑то тлетворное, разлагающее, вроде смеси желудочного сока с миазмами гниения. Он уже остро ощущал нехватку воздуха…

Опоздавшим поездом на плохо освещенный вокзал мозга въехала мысль: да это же просто вонючий бомжара! Один из тех, кого они со Шведом еще недавно десятками выкуривали из здешних клоповников, грузили в автобусы и отправляли на… перевоспитание. Значит, минимум, одному каким‑то образом удалось ускользнуть. Вот что бывает, когда работа выполнена не до конца. «Подчищайте дерьмо, – частенько говорил Бульдог, – иначе сами в нем окажетесь». Он не ошибался. Правда, сильно ли это помогло ему самому?

Человек из команды попытался нанести врагу удар головой в переносицу, но то же самое в тот же миг сделал бомж. Они сшиблись лбами с такой силой, что отвалились друг от друга, словно оглушенные кувалдами. Но разница между ними заключалась в том, что касательно бродяги Богу было безразлично, насколько хорошо он себя чувствует и насколько он вообще в себе . Орудие Божьей воли продолжало выполнять свое предназначение, не останавливаясь ни на секунду.

Бродяга двинул закачавшегося громилу ногой в пах, а затем схватил за уши и нашел большими пальцами его глаза.

* * *

Пистолет лежал на асфальте в шаге от нее и влажно поблескивал.

«Еще один шанс, ничтожество».

Внутренний голос заговорил снова, что означало: она опять проигрывает – на этот раз, возможно, свою последнюю схватку. Она получила свободу – и что дальше? Как она ею воспользовалась? Не сумела даже сбежать. Быть свободной оказалось неуютно, страшно и больно. Не исключено, что свобода и смерть – это одно и то же.

«Ну так освободись окончательно, – сказал голос, – а то уже тошно тебя слушать. Тошно быть тобой…»

Против такого аргумента у нее не нашлось возражений. Оставалось протянуть руку и взять оружие – это если не пытаться обогнуть лежащий рядом труп, голова которого превратилась в кровавое месиво с торчавшими из мякоти зубами и осколками костей. Елизавету побудил к действию не столько внутренний голос, сколько хрип, который начал издавать один из мужчин, топтавшихся в трех шагах от нее и время от времени проверявших на прочность капот автофургона. Еще не разобравшись, кто из двоих так жутко хрипит, она всё‑таки протянула руку над мертвецом и взялась за омерзительно скользкую рукоятку пистолета. Внезапно над нею кто‑то взвыл, и мужчина – тот, что был без бороды и в пиджаке, – рухнул на колени совсем рядом.

Во второй раз за последние несколько секунд Елизавета увидела маску, слишком страшную даже для ночного кошмара, с выдавленными глазами и разинутым ртом, окаймленным снизу рваной бахромой – тем, что осталось от откушенной нижней губы. Бедняга не кричал только потому, что, кроме всего прочего, у него было разорвано горло. А потом на его затылок с хрустом опустился винтовочный приклад. Человек ткнулся подбородком в асфальт и распластался на нем с неестественно запрокинутой головой.

Дрожащие пальцы Елизаветы уже стерли с пистолетной рукоятки достаточно крови, чтобы рука сама стала скользкой и ладонь ощутила леденящее тепло. Оружие показалось ей тяжелым, неудобным, слишком большим для ее узкой кисти. А еще надо было навести его на цель и нажать на спуск. У нее и прежде не хватало решимости, но теперь она лишилась ее окончательно, потому что незнакомец – окровавленный и пахнущий смертью, – выплюнул что‑то тошнотворно розовое , склонился над ней и ласково попросил: – Дай мне его, Малышка.

* * *

Пуля ударила его сзади. Боли не было – Господь на время обеспечил ему общую анестезию, – а сознание прояснилось на удивление быстро. Он понял: попадание в правый бок, легкое не пробито. С ребрами разберемся позже.

От удара он потерял равновесие, шагнул вперед и чуть было не наступил на Малышку. Даже сейчас, в угаре схватки, его едва ли не до слез растрогало то, что она пыталась ему помочь. Каким адом, наверное, было для нее всё это: ночное нападение, перестрелка, излучение , неудавшееся похищение, встреча со смертью лицом к лицу (или что там от лица осталось)… И тем не менее она нашла в себе силы поднять пистолет. Возможно, она даже сумела бы выстрелить во врага, защищая его, бродягу, если бы, например, оказалось, что он ранен более серьезно или если бы этот здоровенный чистоплюй в пиджаке вырубил его…

Страшно подумать, что они сделали бы с нею, попади она всё‑таки к ним в плен. Но, похоже, всё обошлось. Бродяга вытер о пальто руку, испачканную в слизи , и взял пистолет из руки Малышки. Развернулся с уходом вправо, под прикрытие фургона, – как раз вовремя: чужак, который стрелял ему в спину, отработанным движением поменял обойму.

Бродяга не дал ему еще раз продырявить свое пальто, много раз спасавшее его – и не только от холода. Он выстрелил трижды, и как минимум две пули попали в цель. Чужак сполз по стеночке, а бродяга в наступившей тишине прислушался к верещавшей внутри фургона рации. Он не мог разобрать ни слова, а лезть в фургон не хотел, чтобы не оказаться в ловушке. И он имел свой резон: будь это его средство передвижения, он предусмотрел бы возможность самоликвидации на случай захвата. Кроме того, Малышка всё еще находилась в опасности – в живых оставался еще один чистоплюй.

Проще всего – не двигаться. Не обнаруживать себя. Затаиться где‑нибудь поблизости от фургонов и дождаться, пока мотылек сам прилетит на свет, – но на это у бродяги уже не было времени. Он чувствовал, как намокает рубашка и липкое тепло распространяется вниз. От потери крови слабели ноги. Если Бог хотел покончить с чужаками, то бродяге следовало поторопиться.

Он погладил Малышку, сказал ей: «Подожди меня здесь», – и отправился на охоту.

Соня пьет лекарство

Утром, с похмелья, она долго не могла понять, куда делась сперма (по ее ощущениям – море спермы). Потом сказала себе: старушка, ты что, всё еще бредишь? Какая сперма? Ты сама в себя кончила, а это, как ни крути, высший пилотаж в безопасном сексе. Однако ее нижняя половина, похоже, приняла происходившее ночью всерьез. Натруженные места реально побаливали. Что называется, с непривычки. Ничего, подруга, всё в наших руках… а может, в наших мозгах. Главное – иметь перспективу. Перспектива длиной в двадцать пять оргазмов замаячила в Сонином воображении, сливаясь со столь же сладостным видением череды стеклянных фиалов, наполненных мутноватым шестидесятиградусным любовным зельем…

О господи, но как же ей хреново сейчас ! Ровно настолько хреново, насколько хорошо было ночью, и в этой компенсации полученного удовольствия Соня при желании даже сумела бы углядеть некую высшую справедливость, но не имела такого дерьмового желания. На самогон она смотреть не могла без дрожи и всё‑таки понимала: надо. Иначе будет хуже.

Вот теперь – точно лекарство. Гадкое, противное и мерзкое… Трясущейся рукой она потянулась к бутылке, в которой что‑то плескалось на дне, но даже эта доза казалась ей убийственной, а о том, чтобы спуститься в подвал для полноценного «лечения», не могло быть и речи.

Ох, грехи наши тяжкие! Зажмурившись, она влила в себя пойло, которое ночью без проблем проскакивало в желудок, но утром тут же попросилось обратно. Лишь невероятным усилием воли и при помощи обеих рук Соня удержала самогон внутри страдающего организма.

Спустя несколько минут пришло облегчение. Волна просветления, растворяющая свинцовый туман, поднялась из груди в голову, и в Сониной труднодоступной, забитой шлаком памяти вдруг без приглашения, сама собой, всплыла фраза из отчета о пропавшей экспедиции: «…по радиосообщениям некоторых членов поисковой группы, они вступали в контакт с людьми, присутствия которых впоследствии ни обнаружить, ни подтвердить не удалось».

Контакт. У нее был контакт минувшей ночью, да еще какой. Всем контактам контакт. И, что интересно, именно с человеком, обнаружить или подтвердить присутствие которого ей ну никак не удавалось. Она не поленилась, совершила над собой очередное зверство и осмотрела пол возле окна и подоконник. На полу имелись подозрительные белесые пятна, но, по правде говоря, весь пол в мастерской был изрядно заляпан красками и химикалиями.

Выяснив, что жить на коленях ей сегодня особенно тяжело, Соня отказалась от дальнейших следственных действий. Не помешал бы холодный душ, но где тут получишь такую роскошь? Она ограничилась тем, что плеснула себе в лицо водой из бутылки, высунувшись из того самого окна. Глянув вниз, она подумала: ого. Не факт, что не покалечилась бы. А если неудачно упасть на этот парапетик, то можно и концы отдать. Вот потешила бы Барского… да и всю публику. «Неприемлемые воздействия», мать вашу…

Так, ну и на что она способна сегодня? Только на что‑нибудь интеллектуальное, не требующее лишних телодвижений. Например, посмотреть еще разок этот дерьмовый диск – вдруг она поторопилась с выводами? Что ни говори, а о своей интуиции она по‑прежнему была высокого мнения. И если интуиция попросила: взгляни, что тебе сто ит, – Соня не видела причин отказываться.

Заранее тоскуя при мысли о необозримых объемах информации, которыми придется ворочать, она включила ноутбук. Пока «Windows» поднималась, Соня вспоминала, куда дела диск. Оставила внутри? Кажется, нет. И даже точно нет. Она засунула его в блокнот, между пустыми страницами. Еще, помнится, подумала: а эту фальшивку тоже можно будет слить в Интернет – как пример той херни, которую ей тут грузили под видом страшной тайны…

Блокнот лежал там, где она его и оставила, – на полке под картиной с глазом . Соня мельком взглянула на полотно и похолодела. Она могла бы поклясться, что изображение претерпело изменения, но была не в состоянии осознать, что же именно изменилось. Сам глаз как будто остался прежним и находился на прежнем месте. Значит, изменился город внизу…

Да что это с тобой, оборвала себя Соня. Сначала у тебя секс с мачо‑невидимкой, теперь мазки сами собой ползают по холсту. Возможно, девочка, ты просто допилась. Галлюцинации – это ведь тоже электрохимия…

Но она чувствовала, что причина охватившей ее тревоги в другом. Всё можно списать на игру воображения, пока получаешь от этой игры удовольствие. В противном случае сразу начинаешь видеть в своих бедах происки внешнего врага – как будто враг не может находиться внутри, причем так глубоко, что впору заподозрить в себе латентного самоубийцу, единственная цель которого – не жить долго и счастливо.

К черту. Она сняла картину с гвоздя и поставила на полку изображением к стене. Вот и решение проблемы. Пусть теперь там , на ней, хоть вулкан извергается. «А если еще раз попробуешь меня испугать, сожгу», – мысленно пригрозила Соня картине, взяла диск из блокнота и уселась за компьютер.

Как выяснилось, странные игры только начинались. Запустив диск, она обнаружила на нем единственный файл – фильм под названием «Устранение течки», который включила на воспроизведение с каким‑то кислым привкусом обреченности во рту (помимо обычной похмельной помойки), поскольку примерно догадывалась, что увидит на экране. Интуиция не подвела, но это уже не радовало.

Главной героиней семидесятиминутной порнографии была молодая художница в поисках вдохновения. И в самом начале она его почти находит – с молодым сотрудником музея, который девственник и любит ее платонически, а между тем девушка уже вся извелась. Она приглашает его к себе и показывает ему свои работы. Он потрясен. Никогда и никто не был так близок ему эмоционально. И надо же – в самый трогательный момент платонической любви в доме начинает течь труба.

Соня продолжала тупо смотреть.

Художница вызывает сантехника. Тот является почти сразу же (наверное, ждал за дверью) – метр девяносто, загар, здоровенные плечи, задница без полосы от плавок и, само собой, дрын размера XL, который он тут же предъявляет, невзирая на потоп. Сантехник и художница делают любовь в воде и частично под водой. Сотрудник музея смотрит на то, как устраняется течка, приобретает познания о технической стороне вопроса и присоединяется к свободной муфте.

На тридцать второй минуте Соня щелкнула зажигалкой, вытащила диск из привода и поднесла его к язычку пламени. Пока диск плавился, она смотрела на тыльную сторону картины («Ты, сука, – следующая») и всерьез думала, не поджечь ли к херам собачьим этот гребаный особняк. Проводка старая, замыкание, да и кто будет предъявлять претензии…

Маленький очистительный костер. А потом, может, и большой.

Станет ли ей от этого легче? Особняк, конечно, не Золотой храм, но всё‑таки…

И тут она вдруг поняла, от чего ей действительно станет легче, вернее, после чего. Станет легко, проблемы улетучатся, она избавится от долгов – радикально и навсегда…

После того, как она обольет бензином себя и щелкнет зажигалкой.

Параход слышит голос

– Ты получил мое послание, – произнес голос из темноты. Это был не вопрос, а утверждение.

Параход кивнул, потом спохватился:

– Если рисунок – послание, то да.

Его состояние имело признаки сна, но было чем‑то другим; во всяком случае, он убедился, что это не сон, когда подумал о явном сходстве… и не проснулся. Обычно он использовал несколько проверенных способов, чтобы отличить реальность от сновидения, и еще пару – чтобы гарантированно пробудиться от любого кошмара. Сейчас ни один способ не сработал.

Он будто находился под наркозом и беседовал с «анестезиологом», отключившим его от тела. Неприятное положение, что и говорить, – и даже немного жуткое, как заточение в бесплотной тюрьме. Жуть заключалась в том, что оно могло продлиться гораздо дольше человеческой жизни.

– Теперь ты знаешь, что должен сделать, – сказал голос. И опять это не было вопросом.

– Не знаю.

Параход понимал, что это не совсем правда, но, чтобы до конца поверить в происходящее, ему требовалось нечто более конкретное, чем указания незнакомого голоса. Кстати, голос был мужским. И вполне мог оказаться голосом практикующего психиатра.

– Ты знаешь , – повторил голос с нажимом.

Параход решил, что на его месте спорить глупо. Трудно было вообразить более кошмарную ситуацию, чем ту, когда киваешь и понимаешь, что кивать нечем, или вроде бы разговариваешь и осознаешь, что у тебя нет ни языка, ни связок, ни легких. Пожалуй, это смахивало на игру чьего‑то воображения, вобравшего его в себя с потрохами. Впрочем, он обладал определенной самостоятельностью – но автономия мыслящего сгустка, подвешенного в первозданной тьме, как‑то не утешала. Внутри сгустка зародилась мысль, что, если ему суждено спастись, то упаси его бог в дальнейшем от таких игр.

– Как скажете. – Он попытался сделать маленький шажок к своему освобождению.

– Давай без этого, – сказал голос. – В «креатурах» я не нуждаюсь. («Еще бы», – подумал Параход, вообразив вдруг, что разговаривает не с человеком, а с самим духом‑хранителем города‑призрака.) Нужна твоя добрая воля.

У Парахода было столько доброй воли, что хватило бы на десяток монахинь‑миссионерок, но он знал, что с этим запасом надо обращаться поосторожнее. Слишком часто добрая воля становилась оружием массового поражения.

– Чтобы делать, я должен быть уверен…

– В чем?

– В том, что этот разговор – не свидетельство моего безумия.

– Ничем не могу помочь. – В голосе появилось что‑то очень похожее на сарказм. – Но это не имеет значения. Безумие – удобная штука. На него можно списать всё что угодно, не так ли? Не сомневайся, действуй. Потом, когда всё закончится – если всё закончится, – ты сможешь остаться здесь. Другие должны уйти. Иначе все умрут.