Мы сравниваем наши впечатления

Мы провожали глазами кортеж, пока он не скрылся из виду в туманном лесу, вслед за чем замерли в ночном воздухе стук копыт и грохот колес.

Пережитое приключение можно было бы счесть галлюцинацией, если бы не присутствие молодой дамы, которая как раз открыла глаза. Лицо ее было обращено в другую сторону. Я видела только, как она подняла голову, осматриваясь, и услышала мелодичный голос, жалобно произнесший:

– Мама, где ты?

Наша добрая мадам Перродон откликнулась несколькими ласковыми фразами, стараясь успокоить ее.

Потом незнакомка спросила:

– Где я? Что это за место? – И добавила: – Я не вижу экипажа. А матушка, где она?

Мадам отвечала на все ее вопросы, какие только расслышала, и постепенно молодая дама припомнила, как произошел несчастный случай, и обрадовалась, услышав, что никто не пострадал. Узнав, что мама оставила ее здесь и обещала вернуться месяца через три, она заплакала.

Я собиралась присоединиться к мадам Перродон, утешавшей незнакомку, но мадемуазель де Лафонтен, удержав меня за руку, сказала:

– Не подходите; одного собеседника ей сейчас более чем достаточно. При таких обстоятельствах малейшее возбуждение может пойти во вред.

Я подумала: «Как только ее благополучно уложат в постель, я непременно поднимусь в ее комнату».

Тем временем отец послал слугу на лошади за врачом (тот жил в двух лигах отсюда), а для молодой дамы готовили спальню.

Наконец незнакомка встала и, опираясь на руку мадам, медленно прошла по подъемному мосту к воротам замка.

Слуги уже ожидали в холле и тут же проводили девушку в ее комнату.

В качестве гостиной мы обычно использовали продолговатую комнату с четырьмя окнами, смотрящими на ров, подъемный мост и тот лесной пейзаж, который я только что описала.

Обставлена она старинной дубовой мебелью с большими резными шкафами‑горками и стульями, обитыми малиновым утрехтским бархатом. Стены увешаны гобеленами. На них, заключенные в широкие золотые рамы, красуются человеческие фигуры в натуральный рост, в старинных, очень любопытных одеяниях. Представленные здесь персонажи охотятся с соколом, просто охотятся и вообще развлекаются. Комната очень уютная, не слишком официальная. Здесь мы пили чай, так как мой отец, склонный при каждом удобном случае проявлять патриотизм, настаивал на том, чтобы этот национальный напиток регулярно появлялся на столе наряду с кофе и шоколадом.

Той ночью мы сидели здесь при свечах и обсуждали вечерние происшествия.

Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен присутствовали тоже. Молодая незнакомка погрузилась в глубокий сон, как только ее уложили в кровать, и обе дамы поручили ее заботам слуг.

– Как вам понравилась наша гостья? – спросила я, едва мадам вошла в комнату. – Расскажите мне о ней все.

– Я от нее в восторге, – ответила мадам. – Она, думаю, самое прелестное создание, какое я когда‑либо видела; примерно вашего возраста и такая кроткая и милая.

– Она настоящая красавица, – вступила в разговор мадемуазель, которая успела на минутку заглянуть в комнату незнакомки.

– А голосок какой приятный! – добавила мадам Перродон.

– А вы заметили, когда экипаж подняли, что там была женщина, осведомилась мадемуазель, – которая не выходила наружу, только выглядывала в окно?

– Нет, мы ее не видели.

Тогда мадемуазель описала ее: отвратительная черная женщина, на голове что‑то вроде цветного тюрбана. Она все время таращилась из окна экипажа, ухмыляясь и кивая в сторону обеих дам. Глаза горящие, с огромными яркими белками, зубы оскалены, будто в приступе ярости.

– А вы заметили, что за безобразный сброд эти их слуги? – спросила мадам.

– Да, – сказал отец, только что вошедший в комнату, – вид у них разбойный, в жизни не видел никого уродливей. Надеюсь, они не ограбят бедную леди в лесу. Но, правда, в ловкости этим негодникам не откажешь: вмиг все привели в порядок.

– Я бы сказала, что их утомило слишком долгое путешествие, – предположила мадам. – Вид у них неприглядный, это верно, но, кроме того, удивительно исхудавшие и хмурые лица. Честно говоря, я сгораю от любопытства; но, вероятно, молодая леди обо всем нам завтра расскажет, если будет хорошо себя чувствовать.

– Не думаю, – произнес отец, таинственно улыбаясь и покачивая головой, будто что‑то скрывал от нас.

Это еще более подстегнуло мое любопытство. Очень уж мне хотелось узнать, что произошло между ним и дамой в черном бархате во время краткого, но серьезного разговора непосредственно перед ее отъездом.

Как только мы остались одни, я пустились в расспросы. Долго уговаривать отца не пришлось.

– Не вижу особых причин от тебя это скрывать. Она говорила, что ей неловко обременять нас заботами о своей дочери; сказала, что ее дочь – девушка хрупкого здоровья, нервозная, но никакого рода припадкам не подвержена, равно как и галлюцинациям, и что она, в сущности, вполне нормальный человек. Заметь, кстати, что я никаких вопросов не задавал.

– Странно, к чему были эти оговорки? – вмешалась я. Не вижу в них необходимости.

– Во всяком случае, это было сказано, – усмехнулся отец, – а раз ты хочешь знать все, что произошло, а не произошло почти ничего, то я не опускаю никаких подробностей. Потом моя собеседница добавила: «Я предприняла далекую поездку, жизненно важную для меня, – здесь она сделала ударение, – срочную и секретную; вернуться за дочерью мне удастся не ранее чем через три месяца. Все это время она будет хранить молчание о том, кто мы такие, откуда приехали и куда направляемся». Вот и все, что я узнал. Мать нашей гостьи очень чисто говорит по‑французски. При слове «секретная» она помолчала несколько секунд, глядя мне в глаза пристально и сурово. Думаю, она придает этому большое значение. Уехала она чрезвычайно поспешно, это ты сама видела. Надеюсь, я не сделал слишком большой глупости, взяв на себя заботу об этой молодой леди.

Что касается меня, то я была в восторге. Я изнывала от нетерпения, ожидая, когда доктор наконец позволит мне увидеться и поговорить с гостьей. Вы, городские жители, даже представить себе не можете, что означает для нас, в нашей глуши, появление новых друзей.

Доктора пришлось ждать почти до часу, но уйти и лечь в постель мне было бы не легче, чем догнать пешком экипаж, уносивший княгиню в черном бархате.

Когда врач спустился в гостиную, мы услышали очень хорошие новости о состоянии пациентки. Она уже сидела, пульс стал ровным.

По всей видимости, здоровье ее было в полном порядке. Она не получила никакого увечья, небольшой шок прошел, не оставив следа. Мой визит, без сомнения, не нанесет ей вреда, если мы обе захотим встретиться. Получив разрешение, я тотчас послала узнать, позволит ли мне наша гостья зайти на несколько минут в ее комнату.

Служанка немедленно вернулась с ответом, что та желает этого больше всего на свете.

Можете быть уверены, что я не замедлила воспользоваться разрешением.

Гостью поместили в одну из самых красивых комнат нашего замка, разве что не в меру величественную. На стене напротив кровати висел мрачный гобелен, изображавший Клеопатру со змеей на груди, на остальных стенах были представлены другие торжественные классические сцены. Мрачность старинных гобеленов, немного поблекших, искупалась богатой позолоченной резьбой и пышностью прочей отделки.

Горели свечи. Незнакомка сидела в кровати; на ее стройную красивую фигуру был наброшен тот самый подбитый шелком халат, расшитый цветами, которым мать прикрыла девушке ноги, когда бедняжка лежала на земле.

Что же заставило меня, когда я приблизилась к гостье с небольшой приветственной речью, мгновенно замолкнуть и отпрянуть на несколько шагов? Сейчас расскажу.

Передо мной было то самое лицо, которое я видела в детстве в столь памятную мне ночь, лицо, о котором я многие годы так часто размышляла с ужасом, когда никто не догадывался, о чем я думаю.

Лицо это, миловидное, даже красивое, в первый миг, когда я его увидела, несло на себе все тот же отпечаток меланхолии.

Но почти мгновенно на нем вспыхнула странная, подчеркнутая улыбка узнавания.

Не меньше минуты длилось молчание, и она наконец заговорила – я не смогла.

– Поразительно! – воскликнула гостья. – Двенадцать лет назад я видела ваше лицо во сне, и с тех пор оно постоянно меня преследует.

– В самом деле поразительно! – повторила я, с усилием подавляя ужас, на несколько секунд сковавший мне язык. – Двенадцать лет назад, в видении или наяву, я, без сомнения, вас видела. С тех пор я не забывала ваше лицо. Оно все время стояло у меня перед глазами.

Ее улыбка смягчилась. То, что представилось мне в ней странным, исчезло, а ямочки на щеках теперь показались восхитительными.

Я пришла в себя и, вспомнив о законах гостеприимства, приветствовала гостью и описала то удовольствие, которое доставил ее нечаянный визит нам всем, в особенности мне.

Произнеся эти слова, я взяла ее за руку. Я была немного застенчива, как и все одинокие люди, но обстоятельства придали мне красноречия и даже смелости. Гостья пожала мою руку и накрыла ее своей. Глаза ее горели. Она быстро взглянула мне в лицо, снова улыбнулась и покраснела.

Она очень мило ответила на мое приветствие. Я села рядом с ней, не переставая удивляться, и она сказала:

– Послушайте, я вам поведаю о том, что мне тогда привиделось; это просто чудо, что обе мы видели друг друга во сне живо, будто в реальности, и такими, какие мы сейчас, – хотя тогда, разумеется, обе были детьми. Мне было лет шесть. Я проснулась после какого‑то спутанного, тревожного сна и оказалась в комнате, непохожей на мою детскую. Стены ее были обшиты грубой работы панелями из какого‑то темного дерева, вдоль стен – шкафы, кровати, стулья, скамьи. Мне показалось, что кровати пустые и, кроме меня, в комнате никого нет; осмотревшись вокруг и особенно залюбовавшись железным подсвечником с двумя ветвями – который я, без сомнения, узнала бы, доведись мне снова его увидеть, – я стала пролезать под одной из кроватей, чтобы добраться до окна, но, когда поднималась, услышала чей‑то плач. Взглянув вверх (я еще не встала с колен), я увидела вас – без малейшего сомнения, – как вижу сейчас: красивая молодая дама с золотистыми волосами и большими голубыми глазами, а губы… ваши губы… Это были вы, в точности как сейчас. Вы мне понравились; я вскарабкалась на постель и обняла вас; кажется, мы обе уснули. Меня разбудил крик: вы сидели в кровати и кричали. От испуга я соскользнула на пол и – так мне почудилось – на мгновение потеряла сознание. Придя в себя, я снова оказалась дома, в своей детской. С тех пор мне и запомнилось ваше лицо. Я не могла ошибиться, это не простое сходство. Именно вы – та дама, которую я тогда видела.

Настала моя очередь рассказать о своем видении, что я и сделала, поразив мою новую знакомую до глубины души.

– Не знаю, кто кого должен больше бояться, – произнесла она, снова улыбаясь. – Не будь вы так прелестны, я бы вас очень боялась, а теперь, тем более поскольку мы обе такие молодые, я чувствую только, что мы с вами познакомились двенадцать лет назад и уже подружились; во всяком случае, с самого раннего детства судьба назначила нам быть подругами. Не знаю, испытываете ли вы ко мне такое же странное притяжение, как я к вам; у меня никогда не было подруги – неужели я найду ее теперь? – Она вздохнула, устремив на меня страстный взгляд своих красивых темных глаз.

По правде говоря, я испытывала странное чувство по отношению к прекрасной незнакомке. Я чувствовала, говоря ее словами, «притяжение» к ней, но и отталкивание тоже. И все же притяжение резко преобладало. Она интересовала меня и покоряла: она была так красива и так необыкновенно обаятельна.

Я заметила теперь, что гостьей как будто овладевают усталость и апатия, и поспешила пожелать ей доброй ночи.

– Доктор считает, – добавила я, – что вам на эту ночь нужен присмотр. Одна из наших горничных будет ночевать в вашей комнате. Вы увидите: это очень толковая и спокойная девушка.

– Это так любезно с вашей стороны, но я не засну: я никогда не могла спать в присутствии посторонних. Мне не понадобится никакая помощь, и, признаюсь в своей слабости, меня преследует страх перед грабителями. Наш дом однажды ограбили и убили двух слуг, так что я всегда запираюсь на ключ. Это стало привычкой. Вы так любезны – знаю, вы меня простите. Я вижу, в двери есть ключ. – Она на мгновение обняла меня своими прелестными руками и прошептала на ухо: – Спокойной ночи, дорогая; мне очень жаль с тобой расставаться, но – спокойной ночи; завтра утром, но не слишком рано, мы снова увидимся.

Гостья со вздохом откинулась на подушку; ее красивые глаза следили за мной нежно и меланхолично. Она снова пробормотала: «Спокойной ночи, моя радость».

В молодых людях симпатия и даже более сильные чувства вспыхивают мгновенно. Мне льстила ее очевидная любовь ко мне, ничем пока не заслуженная, нравилось то, как она мгновенно прониклась ко мне доверием. Она решительно намеревалась стать моей очень близкой подругой.

Наступил следующий день, и мы встретились снова. Я была во многих отношениях в восторге от своей новой приятельницы.

При свете дня ее внешность ничуть не проигрывала – она была, несомненно, самым красивым созданьем, какое я когда‑либо встречала, а неприятное воспоминание о лице, виденном в детском сне, уже потеряло эффект неожиданности.

Она призналась, что испытала подобный же шок, увидев меня, и точно такую же легкую антипатию, какая примешивалась к моему восхищению ею. Теперь мы вместе посмеялись над нашим мимолетным испугом.

Глава IV

Ее привычки. Прогулка

Я уже говорила вам, что меня очаровывало в ней почти все. Но не совсем все.

Она была выше среднего роста. Вначале я опишу ее. Она была стройна и удивительно грациозна. За исключением вялости – крайней вялости – движений, ничто в ее облике не указывало на болезненность. Прекрасный цвет лица; черты мелкие и изящные; глаза большие, темные и блестящие; волосы совершенно удивительные. Ни у кого мне не случалось видеть таких густых и длинных волос, как у нее. Я любовалась ими, когда они были распущены; нередко погружала в них руку, приподнимала и смеялась, удивляясь их весу. Они были изысканно красивы: мягкие, глубокого темно‑каштанового цвета, с золотым отливом. Мне нравилось, как они ниспадали в беспорядке под собственной тяжестью, когда она сидела, откинувшись на спинку стула, в своей комнате и что‑нибудь рассказывала мелодичным, низким голосом. Я сворачивала их, заплетала и расплетала, играла ими. Боже! Если бы я только знала!

Я уже говорила, что кое‑что в ней мне не нравилось. В первую ночь нашего знакомства меня покорило ее доверие, но, как выяснилось, в том, что касалось ее самой, ее матери, обстоятельств, приведших ее сюда, собственно во всем, что имело отношение к ее жизни, планам и близким людям, она неизменно оставалась настороженно‑скрытной. Наверное, я была неразумна, возможно, не права, и, разумеется, мне следовало уважать обязательства, наложенные на моего отца дамой в черном бархате. Но любопытство – неугомонное и бесцеремонное чувство, и ни одна девушка не станет терпеть, если от нее что‑то скрывают. Ну кому будет хуже, если я узнаю то, что так страстно жажду знать? Неужели она сомневается в моих благоразумии и честности? Почему она не верит, когда я клянусь так торжественно, что ни одному смертному ни единым словом не обмолвлюсь о ее тайне?

В ее улыбчивом, меланхоличном, упорном отказе просветить меня хоть чуть‑чуть мне виделась не свойственная ее возрасту холодность.

Не скажу, что мы из‑за этого ссорились; она никогда со мной не ссорилась. Конечно, было очень дурно и невоспитанно с моей стороны так настойчиво ее расспрашивать, но я не могла с собой совладать; кроме того, я с тем же успехом могла бы и не упорствовать.

То, что она мне рассказала, было ничем по сравнению с моими неумеренными ожиданиями.

Все это можно свести к трем весьма общим фразам: ее звали Кармилла; она из очень древней и благородной семьи; ее дом находится к западу отсюда.

Она ни слова мне не сказала ни о том, как именовался их род, ни об их фамильном гербе и девизе, ни о названии их владений, ни даже о том, из какой они страны.

Не следует думать, что я беспрерывно осаждала ее вопросами. Я подстерегала удобный момент и проявляла больше вкрадчивости, чем настойчивости. Раз или два, впрочем, я предпринимала прямую атаку. Но, вне зависимости от выбранной тактики, меня неизменно ждало поражение. Упреки и ласки были бесполезны. Должна добавить при этом: она уклонялась от моих вопросов так мило, так грустно умоляла меня, стараясь отвратить мое любопытство, сопровождала это таким потоком страстных заверений в любви ко мне и убежденности в моем благородстве и такими многочисленными обещаниями в конце концов раскрыть все тайны, что у меня не хватало духу долго на нее обижаться.

Она обхватывала своими прелестными руками мою голову, привлекала меня к себе и, прижавшись щекой к моей щеке, шептала мне в самое ухо: «Любовь моя, твое сердечко ранено; не считай меня жестокой: я подчиняюсь необоримому закону своей силы и слабости; если твое сердечко ранено, мое неистовое сердце кровоточит вместе с твоим. В восторге безграничного самоуничижения я живу в твоей жаркой жизни, а ты должна умереть – блаженно умереть – в моей. Против этого я бессильна; как я прихожу к тебе, так и ты в свой черед придешь к другим и познаешь восторг той жестокости, которая есть не что иное, как любовь. Потому до времени не стремись узнать больше, чем знаешь сейчас, но доверься мне всей своей любящей душой».

Когда поток слов иссякал, она, трепеща, еще теснее прижимала меня к себе, а ее теплые губы осторожно покрывали нежными поцелуями мою щеку.

Ее возбуждение и страстные речи были мне непонятны.

В таких случаях – бывало это, надо сказать, не очень часто – мне хотелось освободиться из этих нелепых объятий; но силы, казалось, оставляли меня. Ее бормотание звучало как колыбельная, я переставала сопротивляться и впадала в оцепенение. Лишь после того как она разжимала объятия, я приходила в себя.

Когда на нее находил этот стих, она мне не нравилась. Я испытывала странное, лихорадочное волнение, иногда приятное, вместе со смутным страхом и гадливостью. Пока длились эти сцены, у меня не было ясных мыслей, но любовь к ней, переходившая в обожание, уживалась во мне с отвращением. Это парадоксально, знаю, но не буду и пытаться как‑то по‑иному объяснить свои чувства.

Сейчас, когда с тех пор прошло уже более десяти лет, я пишу эти строки дрожащей рукой, неуверенно, с ужасом припоминая некоторые происшествия и ситуации, относившиеся к тому тяжкому испытанию, через которое я, сама того не ведая, проходила; хотя основной порядок событий запечатлелся у меня в уме достаточно живо и четко. Но, подозреваю, в жизни всегда бывают некоторые эмоциональные сцены, сопровождающиеся необузданным, диким возбуждением наших чувств, которые вспоминаются потом очень неясно и расплывчато.

Иногда, после часа апатии, моя странная и красивая приятельница брала мою руку и снова и снова нежно пожимала ее, слегка зардевшись, устремляла на меня томный и горящий взгляд и дышала так часто, что ее платье вздымалось и опадало в такт бурному дыханию. Это походило на пыл влюбленного; это приводило меня в смущение; это было отвратительно, и все же этому невозможно было противиться. Пожирая меня глазами, она привлекала меня к себе, и ее жаркие губы блуждали по моей щеке. Она шептала, почти рыдая:

– Ты моя, ты должна быть моей, мы слились навеки.

Доведя меня до нервной дрожи, она откидывалась на спинку стула и прикрывала глаза своими миниатюрными ладонями.

– Разве мы родня? – спрашивала я. – Что это все значит? Может быть, я напоминаю тебе кого‑то, кто тебе дорог? Но не нужно так делать, я этого не люблю. Я не понимаю тебя, я самое себя не понимаю, когда ты так смотришь и так говоришь.

Она вздыхала в ответ на мою горячность, потом отворачивалась и роняла мою руку.

Я тщетно пыталась выдумать какую‑нибудь приемлемую теорию, объясняющую эти весьма необычные вспышки чувств. Это не было ни аффектацией, ни притворством. Несомненно, это было внезапное проявление подавленных инстинктов и эмоций. Может быть, что бы ни говорила ее мать, Кармилла была подвержена кратким припадкам умопомешательства? Или за всем этим крылась какая‑то романтическая тайна? Я читала о таком в старинных книгах. Что, если какой‑нибудь воздыхатель прибег к маскараду, чтобы пробраться в дом с помощью умной бывалой авантюристки? Но многое говорило против этого предположения, столь лестного для моего тщеславия.

Я не могла похвалиться ни малейшим знаком внимания, походившим на мужское восхищенное преклонение. Минуты страсти перемежались длинными интервалами обыденности, веселости, задумчивой меланхолии, во время которых – если не считать того, что иногда, как я замечала, глаза Кармиллы, полные меланхолического огня, следили за мной, – я, бывало, почти ничего для нее не значила. За исключением очень коротких периодов загадочного возбуждения, она вела себя как обычная девушка, и в ней всегда присутствовала вялость, совершенно несовместимая с манерой держаться, свойственной мужчине в полном здравии.

У Кармиллы имелись некоторые странные привычки. Возможно, городской жительнице они не покажутся столь необычными, как нам, деревенским людям. Она спускалась в гостиную очень поздно, обычно не раньше часа, выпивала чашку шоколада, но ничего не ела, потом мы отправлялись на прогулку. Она почти сразу же уставала и либо возвращалась в замок, либо усаживалась на одну из скамеек, которые и там и тут были поставлены среди деревьев. Это была телесная слабость, ум ее не разделял. Моя подруга всегда охотно заводила беседу и говорила очень живо и умно.

Временами она мимоходом упоминала свой родной дом или какое‑нибудь приключение, сценку, детское воспоминание, описывая при этом странных людей и обычаи, о каких нам никогда и слышать не приходилось. Из этих случайных намеков я заключила, что ее родные места находятся значительно дальше отсюда, чем мне думалось вначале.

Когда мы однажды днем сидели так под деревьями, мимо нас прошла похоронная процессия. Хоронили прелестную молодую девушку, которую я часто встречала, дочь одного из лесничих. Бедняга шел за гробом своей любимой дочери; она была единственным ребенком, и нельзя было не заметить, что отец совершенно убит горем. Крестьяне шли за ним парами и пели похоронный гимн.

Когда они поравнялись с нами, я встала, чтобы почтить процессию, и присоединилась к мелодичному пению.

Моя спутница довольно бесцеремонно тряхнула меня, и я с удивлением обернулась.

Она сказала резко:

– Ты что, не слышишь, как это фальшиво?

– Напротив, очень мелодично, – ответила я, раздраженная ее вмешательством. Я боялась, что участники этой маленькой процессии заметят происходящее и будут обижены. Поэтому я сразу возобновила пение, но вновь была вынуждена смолкнуть.

– У меня сейчас уши лопнут, – фыркнула Кармилла со злостью и заткнула уши своими маленькими пальчиками. – Кроме того, нечего говорить, что у нас одна вера; эти ваши церемонии приводят меня в ужас, и я ненавижу похороны. Пустая суета! Люди должны умирать, каждый умрет – и от этого станет только счастливее. Пойдем домой.

– Отец ушел со священником на кладбище. Я думала, ты знаешь, что ее хоронят сегодня.

– Ее? Я не знаю, кого это – ее, мне нет дела до крестьян, – отозвалась Кармилла, сверкнув своими красивыми глазами.

– Это бедная девушка, которой две недели назад почудился призрак, и с тех пор она уже не вставала. Вчера она умерла.

– Не говори мне о привидениях, а то я не смогу заснуть сегодня.

– Надеюсь, это не чума и не лихорадка; очень на то похоже, – продолжала я. – Всего лишь неделю назад умерла молодая жена свинопаса. Она рассказывала, что кто‑то схватил ее за горло, когда она лежала в постели, и чуть не задушил. Папа говорит, что такие жуткие фантазии сопровождают некоторые формы лихорадки. За день до этого она была совершенно здорова. А тут стала чахнуть и умерла, не проболев и недели.

– Ну ладно, ее похороны, я надеюсь, позади, и ее гимн спет, и эта разноголосая тарабарщина не будет больше раздирать нам уши. Она меня вывела из себя. Сядь здесь, рядом со мной… ближе; возьми мою руку, сожми ее… крепче… крепче…

Мы прошли несколько шагов назад, к другой скамейке.

Кармилла села. В ее лице произошла перемена, которая встревожила и даже на мгновение испугала меня. Оно помрачнело и стало мертвенно‑бледным. Зубы Кармиллы были стиснуты, руки тоже, она хмурила брови и поджимала губы. Глядя вниз, в землю, она принялась неудержимо лихорадочно дрожать. Она, казалось, напрягала все свои силы, чтобы подавить истерический припадок, отчаянно борясь с ним; наконец у Кармиллы вырвался низкий конвульсивный крик страдания, и постепенно она пришла в себя.

– Ну вот! Все из‑за этих мучителей с их гимнами! – сказала Кармилла наконец, – Держи меня, не отпускай. Уже проходит.

И в самом деле припадок постепенно проходил; и, возможно, чтобы рассеять мрачное впечатление, которое на меня произвело это зрелище, она принялась необычайно оживленно болтать: так мы и вернулись домой.

Никогда до этого случая я не замечала у Кармиллы сколько‑нибудь явственных признаков той хрупкости здоровья, о которой говорила ее мать. И ничего похожего на раздражение она тоже до сих пор ни разу не выказывала.

И то и другое рассеялось как летнее облачко, и с тех пор только один раз я была свидетельницей мимолетного проявления ее гнева. Вот как это случилось.

Однажды, глядя в окно гостиной, мы увидели на подъемном мосту, а затем и во дворе замка одного хорошо мне знакомого странствующего артиста и шарлатана. Он посещал наш замок обычно два раза в год.

Это был горбун с худыми, резкими чертами лица, обычно сопутствующими телесной ущербности. Он носил острую черную бородку и широко, до самых ушей, улыбался, показывая белые клыки. Одет он был в желтое, черное и алое, перепоясан несчетным множеством ремней и ремешков, на которых болталась всякая всячина. За спиной он нес магический фонарь и два ящика: в одном из них, как мне было хорошо известно, помещалась саламандра, а в другом – мандрагора. Эти монстры очень потешали моего отца. Они были составлены из частей обезьян, попугаев, белок, рыб и ежей, высушенных и сшитых воедино с большим искусством, неизменно потрясавшим зрителей. При госте были скрипка, коробка с приспособлениями для фокусов, пара рапир и маски, прицепленные к поясу. Свисали с него еще и прочие загадочные предметы, а в руках он держал черный посох с медными ободками. Косматая поджарая собака, спутник горбуна, следовала за ним по пятам; внезапно, почуяв что‑то подозрительное, она остановилась на подъемном мосту и душераздирающе завыла.

Тем временем бродячий артист, стоя посреди двора, приподнял свою причудливую шляпу и отвесил весьма церемонный поклон, рассыпая обильные любезности на отвратительном французском и почти столь же ужасном немецком. Потом он отцепил свою скрипку, начал пиликать веселую мелодию, запел под нее, забавно фальшивя, и принялся с нелепой важностью проворно приплясывать. Это заставило меня рассмеяться, несмотря на завывания собаки.

Затем он приблизился к окну с многократными улыбками и приветствиями, держа шляпу в левой руке, а скрипку – под мышкой, и в плавной безостановочной речи стал пространно прославлять свои таланты, богатые возможности различных искусств, которые он готов поставить нам на службу, любопытные и занимательные предметы, которые продемонстрирует по первому требованию.

– Не пожелают ли ваши милости приобрести амулет против упыря, что, подобно волку, рыщет, сказывают, по здешним лесам? – проговорил горбун, роняя свою шляпу на камни. – Народ мрет от него направо и налево. А вот амулет – он никогда не подведет. Пришпильте только его к подушке – и можете смеяться упырю прямо в лицо.

Амулет этот состоял из узких длинных полосок пергамента с нанесенными на них каббалистическими знаками и чертежами.

Кармилла тотчас же купила амулет; я последовала ее примеру.

Горбун смотрел на нас снизу, мы улыбались, глядя на него сверху. Нам было весело, по крайней мере мне. Тут мне показалось, что его пронзительные черные глаза, когда он глядел вверх на наши лица, обнаружили что‑то любопытное.

Вмиг он развернул кожаный футляр, заполненный всевозможными причудливыми инструментиками из стали.

– Извольте взглянуть, ваша милость, – обратился он ко мне, показывая на инструменты. – Я практикую наряду с другими полезными искусствами благородное ремесло дантиста. Черт побери эту собаку! – вставил горбун. – Заткнись, скотина! Она воет так, что милостивой госпоже ни слова не слышно. У вашей высокородной подруги, молодой госпожи справа от вас, острейшие зубки – длинные, тонкие, заостренные как шило, как иглы – ха‑ха! Мне это хорошо видно отсюда, снизу, – глаза у меня зоркие. Может статься, эти зубки поранят молодую госпожу, а думаю, так и будет – и вот он я, и все, что нужно, при мне – напильник, шило, щипцы. Я их сделаю гладкими и плоскими, если ее милость пожелает, не как у рыбы, а как пристало такой красивой молодой госпоже. Что? Молодая госпожа сердится? Я был чересчур дерзок? Я оскорбил ее?

Молодая госпожа действительно выглядела очень рассерженной, когда отошла от окна.

– Как осмелился этот паяц так оскорбить нас? Где твой отец? Я потребую, чтобы он наказал наглеца. Мой отец приказал бы привязать негодяя к помпе, и выпороть хлыстом, и выжечь клеймо, да так, чтоб до костей прожгло!

Кармилла отошла на шаг‑другой от окна и села. Стоило ей потерять из виду своего обидчика, как ее гнев угас так же внезапно, как вспыхнул, и к ней постепенно вернулось ее обычное настроение. Маленький горбун и его глупые выходки были забыты.

Мой отец в тот вечер был расстроен. Придя домой, он рассказал нам, что произошло еще одно несчастье, подобное двум недавним. Сестра одного молодого крестьянина из нашего имения, в миле отсюда, тяжело заболела. Произошло это, по ее словам, после нападения, похожего на предыдущие, и теперь девушка медленно, но верно угасала.

– Все это, – добавил отец, – имеет вполне естественное объяснение. Несчастные заражают друг друга своими суевериями и таким образом воссоздают в своем воображении те страшные картины, о которых рассказывали соседи.

– Именно это меня больше всего и пугает, – заметила Кармилла.

– Почему же?

– Я очень боюсь, как бы мне не почудилось что‑нибудь жуткое; думаю, плод воображения ничуть не лучше реальности.

– Мы в деснице Божьей; без Его соизволения ничего не бывает, и кто любит Его, тот всегда будет спасен. Он наше прибежище, наш Создатель – и Он позаботится о своем творении.

– Какой создатель! Природа! – возразила молодая дама моему милому отцу. – А эта болезнь, которая свирепствует в округе, тоже от природы. Природа… Все происходит от природы. Все, что есть и в небесах, и на земле, и под землей, живет и действует по законам природы. Так я считаю.

– Доктор обещал прийти сегодня, – сказал отец, помолчав. – Хотелось бы знать, что он обо всем этом думает и что, по его мнению, следует делать.

– Доктора мне ничем не помогли, – произнесла Кармилла.

– А ты была больна? – спросила я.

– Так больна, как тебе и не снилось.

– Давно?

– Да, давно. У меня была та же самая болезнь; но я все позабыла, кроме боли и слабости, и не так уж это и мучительно – другие болезни хуже.

– И ты тогда была очень молода?

– Разумеется. Не будем больше говорить об этом. Ты ведь не хочешь причинить боль своей подруге? – Кармилла томно взглянула мне в глаза, любовно обняла меня за талию и увела из комнаты.

Отец читал у окна какие‑то бумаги.

– Почему твоему папе нравится нас пугать? – спросила моя очаровательная подруга со вздохом, слегка вздрагивая.

– Да нет же, дорогая Кармилла, у него и в мыслях этого не было.

– Ты боишься, дорогая?

– Я очень боялась бы, если бы думала, что есть реальная угроза такого же нападения, как было с этими несчастными.

– Ты боишься умереть?

– Да, все боятся.

– Но умереть как влюбленные – умереть вместе, чтобы вместе жить… Девушки – это гусеницы, которые живут в этом мире, чтобы в конце концов стать бабочками, когда придет лето; но в промежутке они бывают личинками и куколками, знаешь ли – каждая форма с присущими ей особенностями, потребностями и строением. Так утверждает месье Бюффон в своей большой книге, которая стоит в соседней комнате.

Позже пришел доктор и на некоторое время уединился с папой. Это был очень искусный врач; лет ему было за шестьдесят. Доктор пудрил волосы, а свое бледное лицо выбривал так гладко, что оно походило на тыкву. Из комнаты они вышли вместе, и я слышала, как папа со смехом говорил:

– Вы меня удивляете. Вы же мудрый человек. А как насчет гиппогрифов и драконов?

Доктор улыбался и отвечал, покачивая головой:

– Как бы то ни было, жизнь и смерть – состояния загадочные, и нам мало что известно о том, какие они таят в себе возможности.

Они прошли мимо, и больше я ничего не расслышала. Тогда я не знала, что имеет в виду доктор, но теперь, кажется, догадываюсь.

Глава V

Удивительное сходство

Вечером из Граца прибыл сын реставратора живописи, мрачный смуглый юноша, с лошадью и повозкой, груженной двумя большими ящиками, полными картин. От нашей малой столицы, Граца, нас отделяет десять лиг, и, когда в schloss прибывал какой‑нибудь ее посланец, все мы обычно толпились вокруг него в холле, чтобы послушать новости.

Это событие вызвало в наших уединенных местах настоящую сенсацию. Ящики поставили в холле, а сам столичный житель оставался на попечении слуг, пока не поужинал. Затем в сопровождении помощников, вооружившись молотком, долотом и отверткой, он вышел в холл, где мы собрались, чтобы наблюдать за вскрытием ящиков.

Кармилла сидела и смотрела равнодушно, как на свет появлялись одна за другой старые картины, почти исключительно портреты, прошедшие процесс обновления. Моя мать была из старинной венгерской семьи, и большая часть картин, которые предстояло повесить на прежние места, попала к нам от нее.

Отец держал в руке список, читал его вслух, а художник отыскивал соответствующий номер. Не знаю, так ли уж хороши эти картины, но они, несомненно, очень старые, а некоторые из них еще и весьма любопытные. В большинстве своем они имели то преимущество, что я их видела, можно сказать, в первый раз, потому что дым и пыль времени едва не погубили их совсем.

– А вот эту картину я вижу впервые, – сказал отец. – В верхнем углу – имя, насколько могу разобрать, «Марция Карнштайн», и дата, «1698», и мне хотелось бы знать, как она здесь очутилась.

Я вспомнила ее; это была небольшая картина, примерно полтора фута в высоту, почти квадратная, без рамы, но она так потемнела от древности, что рассматривать ее было бесполезно.

Художник извлек ее с заметной гордостью. Картина была очень красива; она ошеломляла; она, казалось, жила. Это было изображение Кармиллы!

– Кармилла, дорогая, это просто чудо. На этой картине – ты, живая, улыбающаяся, готовая заговорить. Правда, красиво, папа? И посмотри – даже родинка на шее.

Отец с усмешкой подтвердил:

– Конечно, сходство поразительное. – Но смотрел он в другую сторону, не очень‑то удивился и продолжал беседовать с реставратором, вполне достойным называться художником.

Тот со знанием дела рассуждал о портретах и других работах, которым его искусство только что вернуло свет и краски, в то время как я, вглядываясь в изображение, все более изумлялась.

– Можно мне повесить эту картину в своей комнате, папа? – спросила я.

– Конечно, дорогая, – улыбнулся отец. – Я очень рад, что ты обнаружила такое сходство. Если это так, то картина еще красивее, чем я предполагал.

Молодая дама словно бы не услышала этого столь приятного комплимента. Она откинулась на спинку сиденья, ее красивые глаза под длинными ресницами за