Лесин Григорий Исаакович, военврач

Интервью – Григорий Койфман

Лесин Григорий Исаакович, военврач - №1 - открытая онлайн библиотека

– Родился 8/8/1920 года в Белоруссии, в городе Витебске.

Мой отец, Исаак Гиршевич Лесин, 1879 г.р., окончил на рубеже веков коммерческое училище и до революции был арендатором озер, а после нее был небогатым торговцем рыбой. Умер он в 1938 году. Мама, Либа Лосева, была на десять лет младше отца, родом из города Велижа Смоленской губернии. Кроме меня, в нашей семье росли: младший брат Яков 1923 г.р. и сестра Циля 1926 г.р. Мама, мои брат и сестра трагически погибли в оккупированном немцами Витебске в 1941 году…

В 1928 году моего отца репрессировали как буржуазный элемент – нэпмана.

Наш дом, доставшийся в наследство от деда, располагался напротив Витебской тюрьмы, и я иногда видел отца в окне за решетками. Позже эти окна наглухо закрыли щитами. Вскоре после ареста отца в наш дом явились исполнители, описали дом и все имущество, и мою маму с тремя детьми просто выкинули на улицу.

Такая она была добрая, Советская власть…

Мы сняли угол в полуразрушенном доме недалеко от тюрьмы, в которой сидел отец.

В 1928 году я пошел в 1‑й класс, и русскую грамоту я освоил, когда стал писать отцу письма в заключение. Чтобы наша семья не умерла с голоду, мать отнесла в Торгсин (это сокращение от слов: торговля с иностранцами) обручальные кольца и золотой браслет, за который нам дали мешок муки и небольшой мешочек крупы. Я до сих пор не забуду, как мы с мамой тянули эти мешки на санках, чтобы быстрее накормить младших детей. Постоянно из ворот тюрьмы, как говорили в народе, гнали этапы арестованных на восток, все население из каких‑то источников заранее узнавало, когда будут выводить очередной этап, и мы стояли в толпе, ожидая увидеть отца в колонне арестантов. Но свой срок – два года тюремного заключения отец отбыл в Витебске, и когда вышел на волю, то рассказывал, что в камеры набивали столько арестованных людей, что возможно было только стоять, ни лечь, ни сесть. В школе я и некоторые другие ученики числились людьми второго сорта, как дети лишенцев (сейчас даже такого термина нет), а с таким клеймом в то время мне не полагались новые учебники (только со вторых рук), тетради и карандаши я получал в классе в последнюю очередь.

Мать устроилась чернорабочей на фабрику «Знамя индустриализации», а отец после освобождения пошел трудиться рабочим на Металлический завод имени Коминтерна, но это его не спасло от повторного ареста в 1932 году, шили ему антисоветскую деятельность. Отец снова провел несколько месяцев в тюрьме, но был освобожден в зале суда за отсутствием состава преступления.

Отец все равно продолжал лояльно относиться к Советской власти, но лично Сталина люто ненавидел, называл его подлецом и бандитом, и часто мне говорил: «Ты еще увидишь, сынок, как этот бандит свернет себе шею». Жаль, что этого момента он так и не дождался. Слишком долго пришлось бы ждать…

В школе я учился не особо прилежно, вместо уроков приходилось стоять в очередях за хлебом, крупой, керосином, дровами и другими необходимыми вещами, где очень активные очередники мелом или карандашами на одежде, или открытых участках тела писали порядковый номер в очереди. Закончил школу‑семилетку, хотел идти работать, но родители настояли, чтобы я продолжил учиться. Для того чтобы сочетать то и другое, я поступил на рабфак (рабочий факультет) при Витебском медицинском институте.

В городе было два рабфака, один при мединституте, другой назывался – рабфак связи. Занятия на рабфаке проходили в вечерние часы, и полный курс обучения на рабочем факультете соответствовал 10 классам средней школы.

В городе стояла авиабригада под командованием Смушкевича, героя Испании, и я, как и многие мои сверстники, мечтал стать летчиком. Я занимался в Витебском аэроклубе, где проходил курс обучения полетам на У‑2. К нам в аэроклуб приехал так называемый вербовщик из Борисоглебского авиаучилища, готовившего истребителей, и я подал заявление и анкету для поступления в это училище. Почти все лето ждал вызова.

Как‑то в середине августа встретил своего близкого друга и сокурсника по медрабфаку, и он мне сказал, что почти весь наш курс поступает в мединститут, список автоматически передали в деканат, и они уже сдают приемные экзамены. Вернулся домой, а меня уже ждет официальное письмо из Борисоглебска, в котором было написано: «…решением мандатной комиссии вам отказано в приеме…» А я по своей молодости и наивности еще на что‑то надеялся, но на что можно было рассчитывать, если я в анкете честно написал, что мой отец был осужден и отбывал срок в тюрьме… Пошел в мединститут, все мои сокурсники по рабфаку уже сдали по три экзамена, и в деканате мне сказали: «Если преподаватели будут согласны экзаменовать вас отдельно, то мы не возражаем допустить вас к экзаменам». Всего надо было сдать шесть или семь экзаменов, которые я успешно прошел и был зачислен студентом на 1‑й курс.

Витебский медицинский институт был создан только в 1934 году, и наш набор студентов был четвертым со дня основания института. В нашем наборе было всего 120 студентов. Как правило, студенты мединститутов страны получали отсрочку от призыва (бронь) в Красную Армию до окончания вуза. К началу войны я заканчивал 3‑й курс, и о том, что может быть война, тем более с немцами, никто в моем окружении серьезно не думал, несмотря на то, что в прессе и по радио уже передавали ноты протеста о нарушении самолетами Германии воздушного пространства СССР.

Всевозможные лекторы и пропагандисты из обкома, горкома и других организаций в один голос твердили о нерушимой дружбе Советского Союза с Германией, и что главный противник, желающий нас столкнуть лбами и ввергнуть в войну, – Англия, оплот мировой буржуазии. Для меня лично начало войны явилось серьезным потрясением.

Расскажите подробнее, что происходило с вами и что творилось в Витебске в первые дни войны.

– Утром двадцать второго июня меня разбудила мама и сказала, что на нашей улице идут разговоры о какой‑то войне. Наскоро одевшись, я вышел на улицу. Стояла какая‑то жуткая, особая тишина, то тут, то там шептались между собой маленькие скопления людей, одни говорили, что немцы уже бомбили Минск, Киев, Москву, а другие утверждали, что наши уже перешли границу, хорошо всыпали немцам и те бегут без оглядки от наших границ. Радио периодически передавало бравурные марши или молчало. Никто ничего толком не знал, но все задавали один и тот же вопрос: как понимать заявление ТАСС от четырнадцатого числа, какая может быть после этого война? Но после выступления по радио Молотова стало ясно, что война – это уже не слухи, а реальность. Высоко в небе непривычно натужно гудели моторы пролетавших самолетов. Витебск еще не подвергался бомбежкам, война казалась где‑то очень далеко от нас, и вообще думалось, что это не война, а какое‑то недоразумение, которое скоро кончится.

23 или 24 июня пошли первые слухи: немцы бомбили вокзал – есть убитые и раненые. Появились первые беженцы, в основном это были жены и дети командиров Красной Армии из Прибалтики. Почти все они были полураздетыми, без домашнего скарба, рассказывали, какие тяжкие испытания перенесли во время своего бегства.

Их старались успокоить, кто сколько мог давал им деньги, кормили, приглашали в гости на ночлег, всячески пытались помочь. В последующие дни поток беженцев все возрастал и увеличивался, но они почти не задерживались в городе, узнавали дорогу на восток и продолжали идти. В институте ходили разговоры о формировании проректором Фещенко партизанского отряда, но толком никто ничего не знал. Секретарь комитета комсомола института объявил, что в городе формируется истребительный отряд, и комсомольцы могут добровольно вступить в его ряды. (Кстати, в этом отряде был Ефим Гольбрайх, с которым вы уже делали интервью.) Этот отряд формировался в клубе фабрики имени К. Цеткин. Я и еще несколько студентов пошли в этот клуб. Там уже было полно молодежи из разных заводов, фабрик и учебных заведений.

Наш командир взвода, такой же студент, как и мы, долго и нудно стал объяснять задачу истребителей (или как их потом стали называть – ястребков) – охранять различные объекты в городе, вылавливать шпионов, диверсантов и провокаторов, следить за светомаскировкой и так далее. Нам выдали какие‑то допотопные пятизарядные винтовки образца конца XIX века. Как выглядят немецкие шпионы и диверсанты – каждый истребитель решал сам. Образы вражеских лазутчиков в нашем понимании и сознании сложились в основном из кинофильмов и литературных произведений того времени. Помню, как в первые дни патруль «ястребков» привел в штаб истребительного батальона немецкого шпиона, задержанного на улице, и доложил, что пойман заброшенный в наш тыл немецкий агент. Этот задержанный человек возмущался на чистейшем русском языке, кричал, что он еврей, а не немец, и только после того как один из пришедших «ястребков» в нем опознал своего институтского преподавателя, его отпустили (а ведь в горячке спокойно могли и шлепнуть), а над слишком бдительными и ретивыми «ястребками» долго посмеивались… Меня назначили командиром отделения, я взял всех на учет и выдал каждому «ястребку» патроны. Объектом для круглосуточной охраны была почта на улице Ленина, потом нас перебросили на охрану нового моста через Двину, а затем – железнодорожного вокзала. Но до вокзала мы не дошли, по пути нам изменили задание и послали на военный аэродром во внешнюю охрану, по периметру летного поля.

Мой пост находился на самом краю аэродрома, рядом ни живой души, и хотя ночи были светлыми и короткими, за каждым деревом, кустом или столбом мерещился крадущийся противник… Постепенно наш истребительный батальон стал таять на глазах, началось дезертирство. За время своей службы в истребительном батальоне я несколько раз выбирался домой, прибегу, посмотрю на всех и опять убегаю назад в отряд. Дома мы обсуждали сложившееся положение, но ничего определенного не предпринимали.

Многие уже стали покидать город, на нашей улице стало меньше соседей.

Брат Яша мне говорил, что его завод уже начал эвакуацию, и ему предложили уехать вместе с заводом, но пока он тоже назначен в какую‑то команду по охране заводского имущества. Посоветовать что‑то дельное маме я по своей неопытности не мог, да и не верил, что немцы возьмут город. Девятого или десятого июля я смог вырваться из своего подразделения и забежал домой, где застал только Яшу, мама еще ходила на работу, а сестра Циля была у подруги. Наскоро поговорив с братом и не дождавшись мамы и сестры, я стал собираться обратно в свой уцелевший отрядик, так как командир сказал, чтобы я быстро возвращался. Я оставил дома все свои документы и фотографии, которые таскал с собой, взял только паспорт и свидетельство об отсрочке от призыва, а за остальными документами думал зайти в другой раз. Крепко обнялся с братом, мы прощались с ним долго, словно предчувствовали, что видимся в последний раз…

Я попросил у Яши папиросы, он отдал мне свою пачку папирос «Крым», коробочку от которых я потом хранил как память и пронес с собой по всем фронтовым дорогам…

Мы постояли еще немного, и я нехотя стал отходить. Яков стоял на крыльце и смотрел мне вслед. Я еще несколько раз оглянулся, потом завернул за угол… и с этого дня началась наша общая трагедия. Ночью остатки нашего истребительного отряда куда‑то направляли, где‑то останавливали, и даже я, коренной витебчанин, не смог сориентироваться и понять, в каком же районе города мы находимся.

От отступающих красноармейцев я узнал, что Витебск сдан, мой район и все прилегающие к нему улицы уже находятся в немецких руках… А сколько людей не успели уйти из города… Ведь радиопропаганда ежедневно вещала, что все, кто самовольно покидает город, являются дезертирами и паникерами, и с ними надо вести беспощадную борьбу… и так далее, в таком же духе. Находились и такие, которые убеждали соседей, что немцы самый культурный народ в Европе и поэтому с ними тоже можно жить, да и немецкие рабочие и крестьяне никогда не допустят издевательств над нашим народом, ведь они наши братья в борьбе с мировым капитализмом.

Особенно преуспел в такого рода пропаганде наш сосед, директор книжного магазина Свинкин, который все время сыпал именами: Гёте, Гейне, Бетховен, называл и других выдающихся немцев, мол, не верьте советской агитации, немцы нам плохого ничего не сделают. Этот Свинкин половину улицы сагитировал остаться в оккупации…

В итоге сам погиб и других погубил…

А по Смоленской дороге шли и ехали отступающие войска, и вперемешку с ними шли несчастные беженцы с нехитрым скарбом. Тщетно я искал среди них своих родных или хотя бы знакомых, от которых я мог бы хоть что‑нибудь узнать о судьбе своей семьи.

Я был в каком‑то страшном состоянии… Те, кто шел на восток рядом со мной, находились на грани срыва. Непрерывные бомбежки. Немецкие самолеты буквально утюжили дорогу, после очередной порции сброшенных на наши головы бомб, самолеты косили людей пулеметным огнем, не разбирая, где гражданские беженцы, а где красноармейская колонна. Люди разбегались по сторонам и ложились, кто в канаву, кто просто в поле, убитые оставались там, где их настигла смерть, раненых никто не опекал, уцелевшие были в шоке… Вслух говорили: «Как же так? До войны шумели: наша авиация летает быстрее, выше и дальше всех, а где она сейчас? Почему ее не видно?..»

Не могу забыть до сих пор эпизод, который стоит перед глазами, – после одной из бомбежек я увидел на дороге армейскую повозку, рядом с которой лежала убитая лошадь, а другая лошадь, без одной ноги, стояла на трех ногах и совершенно натурально плакала. Впервые в жизни я увидел, как плачет лошадь, с ее больших глаз текли слезы. На повозке, перевалившись через ее борт, висел окровавленный труп красноармейца. Немного поодаль лежала убитая женщина с мертвым ребенком и еще несколько убитых гражданских. Я стоял в оцепенении и не мог сдвинуться с места, даже услышав очередной отчаянный крик – воздух!!! Вдруг я увидел своего одноклассника и однокурсника, близкого друга Семена Розенблюма, мы кинулись друг другу навстречу и так обрадовались, что нашли один другого, что даже не знали, с чего начать разговор, хотя виделись с ним всего пару недель назад. Семен подтвердил, что Витебск полностью в немецких руках, об этом говорили и командиры отходящих частей.

Но я все же надеялся, что мои родные успели уйти от немцев, уехали на эшелонах, стоявших на станции. Беженцы из Прибалтики, идущие с нами в одной колонне, говорили, что когда они уходили со своих родных мест, то в них стреляли местные жители, казавшиеся до войны порядочными гражданами, а на самом деле оказавшиеся оборотнями – фашистскими прихвостнями. Мне не хотелось думать, что среди витебчан могут найтись такие предатели, да как оказалось – нашлось, и немало…

Пошли с Семеном вдвоем дальше на Смоленск, миновали станцию Лиозно, забитую беженцами и эшелонами с каким‑то заводским оборудованием. Станцию беспрерывно бомбили. Крупных армейских заслонов на дорогах как таковых мы нигде не видели, хотя нас несколько раз останавливали милицейские и армейские патрули, видимо, молодые парни в гражданской одежде с нелепыми старорежимными винтовками за спиной и с противогазными сумками, набитыми патронами, – вызывали у патрулей недоумение, не дезертиры ли, но наши свидетельства об отсрочке от призыва выручали, нас сразу пропускали. Мы искали возможность присоединиться к какой‑нибудь воинской части, но в первые дни у нас ничего не получалось, от нас просто отмахивались.

Неожиданно по пути к нам подошли два летчика, лейтенанты, одетые в новую форму. Мы обрадовались таким попутчикам, хотя парадная форма ВВС в смоленском лесу нас немного смутила. Один из них попросил у меня винтовку, мол, интересно посмотреть.

Он повертел ее в руках, щелкнул затвором и, перед тем как возвратить ее мне, сказал, что эти винтовки очень давно стояли на вооружении английской армии.

И действительно, винтовка была непохожа на трехлинейку, она был длиннее, тяжелее, с длинным штыком и большего калибра. Затем наши дороги разошлись, лейтенанты почему‑то пошли на запад, в сторону Витебска, а мы с Розенблюмом на Смоленск.

Тогда, по неопытности, мы не могли заподозрить в этих двух странных здоровых молодых парнях в новом командирском обмундировании ВВС тех людей, кого немцы забрасывали в наш тыл, чтобы сеять панику и совершать диверсии, но позже, когда пришлось не раз оказываться в подобной ситуации, мы уже стали бдительнее и разбочивее, тем более нам уже многое объяснили кадровые красноармейцы. Страх перед немецкими диверсантами, перед окружением, прочно засел у многих, кто шел на восток.

Всех, и беженцев, и красноармейцев, интересовали только две проблемы: безопасный проход на восток и где чего‑нибудь поесть? В Рудне нам удалось раздобыть батон голландского сыра, и только тут мы вспомнили, что голодные, как волки.

Немецкие летчики, понимая, что им ничего не угрожает, буквально ходили по головам на бреющем полете, поливали огнем дорогу. От отчаяния некоторые красноармейцы и командиры пытались стрелять по самолетам из винтовок и пистолетов. На обочинах и прямо на дороге оставались тела убитых, но уцелевшие, не останавливаясь, продолжали движение… Только один раз мы увидели, как три наших истребителя вступили в воздушную схватку с десятком немецких «Мессершмиттов», один из наших самолетов загорелся, летчик выбросился с парашютом, но немецкий летчик стал добивать его в воздухе, поджег его парашют, и наш пилот камнем полетел к земле. Вдруг началась паника; неизвестно откуда поползли слухи, что мы уже окружены, впереди нас – то ли немецкие парашютисты, то ли мотоциклисты. Истинной обстановки не знал никто.

Страх оказаться в окружении был настолько силен, что даже парализовал здравый смысл. Некоторые командиры, особенно энкавэдэшники, просили, чтобы их подстригли под нулевку, как стригли простых красноармейцев, снимали с себя форму и переодевались в гражданскую одежду, которую можно было подобрать. Случайно мы оказались в расположении 85‑го стрелкового полка 100‑й стрелковой дивизии, где нас накормили и приютили. Мог ли я тогда предположить, что через пять лет снова окажусь в этом полку, но уже не в качестве приблудившегося штатского, а в должности начальника медицинской службы этого полка, называвшегося уже 1‑м гвардейским Венским Краснознаменным ордена Суворова механизированным полком.

Но это случилось много позже, а тогда, в июле 1941 года, мы оказались в полку на положении нахлебников, не то рядовые, не то вольноопределяющиеся.

Под Ярцевом на рассвете мне пришлось принимать участие в уничтожении парашютистов. Стрелял я еще до войны неплохо, а тут старался особенно вести точный огонь, тщательно целился. Парашютисты, еще не приземлившись, с воздуха били по земле автоматными очередями… После этого боя командир сказал нам, чтобы мы мелкими группами уходили самостоятельно и не подвергали себя опасности. Целые сутки мы кружили по большому лесу, измученные и голодные оказались на какой‑то опушке.

Уже засыпая, в полудреме, мы услышали гул голосов, как будто сразу говорили много людей. Очнувшись, явственно услышали немецкую речь. По просеке шла большая группа немцев, они громко разговаривали, смеялись. Стоило кому‑нибудь из них сделать пару шагов в сторону… и мы были бы обнаружены. Я шепнул Семену, а тот соседу, что, если на нас наткнутся, будем отстреливаться, в темноте немцы не разберутся, сколько нас здесь, может, и отобьемся. На этот раз пронесло. Мы решили идти в том же направлении, куда ушли немцы. Прошли километров пять‑шесть, увидели впереди большое зарево пожара и решили, что в этом направлении идти бессмысленно, там точно немцы. Лесная тропинка вывела нас к небольшой деревушке, но сразу заходить мы туда не решились, а вдруг там немцы? Утром увидели, как в нашу сторону мальчишка лет 10–12 гонит теленка, и когда он поравнялся с нами, мы его окликнули, спросили, есть ли немцы в деревне. Мальчишка ответил, что пока нет, показал нам дорогу на Смоленск и сказал, что пожар, который мы наблюдали, – случился в Красном Бору, там горят какие‑то склады.

В Смоленск мы прошли по указанной дороге…

Смоленск был еще в наших руках, в самом городе находилось немало частей, располагались многочисленные госпитали и тыловые подразделения. На улицах была какая‑то предгрозовая обстановка. Мы решили пойти в военкомат, но здание военкомата просто было осаждено народом. Пробиться к какому‑нибудь начальнику стоило больших трудов, нам удалось попасть к заместителю горвоенкома, который, повертев в руках наши свидетельства об отсрочке, предложил нам подождать, позвонил кому‑то и сказал, что у него есть медики. Через несколько минут к нам подошел военврач 2 ранга и представился: «Военврач Магидсон, я из 432‑го Окружного военного госпиталя, отходим из Минска, стоим здесь неподалеку. Мне нужны люди. Предлагаю вам пойти со мной». Так мы познакомились с начальником одного из отделений госпиталя, который приехал в военкомат за пополнением.

Когда мы прибыли с ним в расположение госпиталя, то увидели перед собой цыганский табор, в беспорядке стояли автомашины, на земле валялось медицинское имущество, но было развернуто несколько санитарных палаток, и, главное, для нас, голодных, – под полными парами стояли две полевые кухни, откуда шли вкусные запахи. Магидсон представил нас начальнику госпиталя, военврачу 1 ранга Рутковскому. Зачислили нас на должности медсестер. Мы обрадовались такому назначению – наступила хоть какая‑то определенность в нашей судьбе. Наконец мы прибились к берегу. Шел 20‑й день войны… Госпиталь начал передислокацию в Вязьму. На нашем пути оказалась ставшая впоследствии знаменитой Соловьевская переправа. Кто на ней побывал, тот уже никогда не забудет, что там происходило. Территория, прилегающая к переправе, была под завязку забита людьми и техникой. Все в напряжении ждали, пока саперы восстановят настил моста. На рассвете несколько эскадрилий «Юнкерсов» и «Хейнкелей» одна за другой начали бомбить этот район и мост. Переправа не имела зенитного прикрытия, а о нашей авиации тогда и речи не было. Весь этот кошмар, с небольшими перерывами, длился несколько часов подряд. Трудно сказать, сколько здесь было потерь.

В этом месте, где, казалось, яблоку негде упасть, образовалась одна сплошная гигантская мишень, промахнуться невозможно было, но, как ни странно, в личном составе госпиталя потери были небольшие. Уходя от этого кошмара, я, Семен и еще несколько госпитальных работников, вместе с толпой кинулись врассыпную от переправы, и выше по течению реки мы обнаружили захудалый мостик, и где по нему, а где и по горло в воде, перебрались на противоположный берег…

Основная группа госпиталя в итоге все же смогла переправиться через реку, и, подобрав разбредшихся сотрудников, направилась к Дорогобужу. Затем продолжили путь на Вязьму, в которой уже были размещены несколько работавших ППГ (полевых передвижных госпиталей) и ЭГ (эвакогоспиталей).

Наш госпиталь сразу включился в работу и через короткое время был заполнен.

Часть раненых было решено отправить автоколонной в Можайск, и меня, и еще несколько человек, отправили сопровождать эту колонну с ранеными. Но в Можайске раненых у нас не приняли, я как старший колонны просто устал препираться с местными эвакуаторами, и нам приказали следовать дальше в Москву, в Лефортово, где находился ГВГ КА (Главный военный госпиталь). Мы поменяли раненым повязки, всех напоили и накормили и взяли курс на Москву, по дороге нас несколько раз останавливали на КПП, и только ночью мы добрались до столицы. Это было 20 июля 1941 года, мы стали свидетелями первого ночного налета на Москву… По возвращении начальник госпиталя Рутковский объявил о полученном приказе на передислокацию госпиталя в Красноуфимск. Мы с Семеном пошли к начальнику и к комиссару госпиталя и попросили направить нас в какую‑либо часть, на передовую, на что военврач 1 ранга Рутковский резонно заметил: «На вашу долю войны еще хватит, она не завтра кончится, еще навоюетесь». Как в воду смотрел… Госпиталь погрузился в эшелон, и мы поехали в глубь страны. Прибыли на место дней через десять и стали разгружаться.

Для госпиталя было отведено здание, то ли школы, то ли какого‑то учреждения.

Но нам не довелось здесь работать. Где‑то в середине августа нас вызвал начальник и сказал, что мы, как студенты мединститута, должны быть откомандированы в Свердловский медицинский институт для завершения своего образования, и добавил, что это постановление правительства, и отменить его никто не может. Жаль было расставаться, но приказ есть приказ. Мы попрощались с товарищами по госпиталю и отправились в Свердловск, навстречу нашей новой‑старой студенческой жизни.

В Свердловске после долгих расспросов нашли главный корпус мединститута и увидели толпу парней и девушек, среди которых выделялись некоторые в военной форме.

Мы с Семеном тоже были в военной форме, в петлицах по три кубика – звание старшего военфельдшера (но кто, когда и каким номерным приказом присвоил нам это звание? – мы так и не знали, просто в 432‑м госпитале при зачислении нас в состав Рутковский приказал, чтобы мы теперь носили по три кубика). В ректорате института рассмотрели наши документы и зачислили нас студентами 4‑го курса.

Приказ, или, вернее сказать, постановление правительства об отзыве студентов‑медиков из армии для завершения учебы в институтах, как‑то обсуждался в вашей среде?

– Это постановление было целесообразным и рассчитано на перспективу.

С фронта отзывали только тех студентов, которым до окончания учебы оставалось два года. Сколько таких было по стране? Тысячи три, не больше, и вряд ли такое количество рядовых красноармейцев на фронте могло решить судьбу войны в те дни, а вот нехватка врачей в передовых частях могла решительно повлиять на боеспособность армии. Видимо, взвесив все «за» и «против», в правительстве пришли к такому решению, по моему мнению – вполне разумному. В сентябре мы начали учиться на 4‑м курсе, за восемь месяцев прошли 2 курса обучения и уже в мае 1942‑го получили звания военврачей и нас распределили по частям. Например, пятикурсников выпустили из института в армию уже в декабре 1941 года, все сроки обучения были сокращены до возможного минимума.

Наше поколение – ускоренный курс мединститута – имело свое название – зауряд‑врачи, и во время войны именно молодые военврачи оказались в передовых частях, и каждый из нас в меру своих сил и возможностей внес свой посильный вклад.

Понятно. А как решались бытовые проблемы в голодающем тылу?

Прибывает молодой парень в летнем обмундировании в холодный Свердловск, как морозную зиму‑то пережили? Чем питались?

– Крыша над головой была – место в общежитии. В комнатки, предназначенной на 2–3 человека, заселяли по 5–6. Студентам полагался хлеб по карточке – 600 граммов в сутки, в институте работала столовая, в которой всегда было многолюдно, где было первое и второе блюдо и неизменный кисель или компот. Стоило это недорого. Все студенты как‑то крутились, чтобы не оголодать и как‑то облегчить свое материальное положение. Вскоре меня и моего друга Семена, по нашей просьбе, направили на работу в один из многочисленных свердловских эвакогоспиталей, на должность медсестер. Дежурить нужно было в вечернее и ночное время – это нас устраивало. Дежурства были беспокойными, спать не удавалось, всю ночь приходилось курсировать из палаты в палату. Раненые звали нас на помощь беспрерывно – для того чтобы поменять повязку на ране, остановить кровотечение, дать обезболивающее и так далее, а утром нужно было бежать на занятия в институт. Вскоре нас хорошо знали раненые и персонал. Повара в госпитале немного нас подкармливали, раненые делились со мной папиросами или махоркой. В ту осень холода в Свердловске наступили рано, а в ноябре уже стояли лютые морозы, а я, как был в летней гимнастерке, так в ней меня морозы и прихватили. Заведующий госпитальным вещевым складом, Иван Павлович, пожилой, добрый человек, выдал мне тонкую курсантскую шинель на рыбьем меху, сапоги б/у и буденновку, все это осталось от умерших в госпитале. Но это было спасение. Другой одежды достать я не мог. Но все равно, когда ударили морозы под сорок градусов, в таком обмундировании можно было передвигаться только поэтапно, по дороге в институт или на работу в госпиталь, двигался перебежками, от магазина до магазина, или до какого‑нибудь учреждения, где можно было немного отогреться, а потом бежал дальше, преодолевая очередной участок пути. В самом Свердловске было тогда еще не очень голодно, до конца января 1942 года в городе были открыты блинные, а в магазинах свободно, не по карточкам, по определенному весу в одни руки продавали муку или готовое тесто, из которых студенты готовили себе затируху. Очереди за мукой стояли длиннющие, но тех, кто был в красноармейской форме, старались пропускать вне очереди. Иногда удавалось достать картошку. Одним словом – крутились. У нас в общежитии был один студент‑младшекурсник, одессит, для которого не существовало никаких препятствий, он где‑то умудрился раздобыть пропуск в ресторан гостиницы «Урал» и как‑то мне предложил с этим пропуском сходить в ресторан пообедать. Тогда это было равносильно попаданию в рай. В этом ресторане питались избранные – местная номенклатура и весь бомонд, эвакуированный из других городов, там можно было увидеть популярных артистов театра, кино, известных музыкантов, ведь в Свердловск эвакуировались театры, киностудии, филармонии и так далее. Обед состоял из трех полноценных блюд (не чета студенческой столовой). Когда с этим пропуском я пришел в ресторан, то на меня присутствующие смотрели с изумлением, мол, как здесь солдатик оказался, к какой элите относится? Но даже видавшие виды церберы – швейцары, глядя на этот пропуск, не смели препятствовать на входе. Сходил я в ресторан, посмотрел, как «голодают» сильные мира сего, и дальше пропуск перекочевал к следующему студенту.

В Свердловске было холодно, но не очень голодно. Работали театры, местные и эвакуированные, особенной популярностью пользовался Театр оперетты, там в антракте в буфетах можно было купить бутерброды с колбасой, сыром, икрой и даже выпить пива…

С бытовыми вопросами разобрались. Но чему можно было обучить студентов за восемь месяцев, если за этот период они были обязаны пройди два курса обучения?

Ведь готовили врачей для фронта, так как за такой короткий период студенты успевали освоить, скажем, основные постулаты военно‑полевой хирургии, набить руку на операциях?

– Мне представляется, что на ваш вопрос вразумительного ответа, наверное, не дали бы в то время ни ректоры, ни профессора. Работали на ощупь. Сокращали теоретические лекции, больше внимания уделяли чисто практическим вопросам и оставляли в стороне педиатрию, часть дерматологии и тому подобное.

Лекции мы посещали нерегулярно, да и никто от нас этого не требовал, важно было отработать именно практические занятия. Лекции нам читали известные корифеи медицины, профессора Богданов, Лидский, Кушелевский, Пунин, Шефер, Чаклин и другие. Военно‑полевую хирургию нам читал профессор Богданов.

Мы штрихами изучили основы этапного первичного и хирургического лечения с эвакуацией раненых по назначению, благо были хорошие учебники Еланского и различные инструкции и наставления по этим вопросам, составленные в ГВМУ.

Мне, например, было легче, чем другим. Во время работы в госпитале ведущий хирург, молодая женщина, до войны работавшая гинекологом, часто брала меня в операционную, и я ассистировал на операциях. Она плохо выносила запах гнойных ран, и в гнойную перевязочную посылала меня, так что хирургическую обработку ран в более‑менее приличном объеме я освоил, работая в госпитале.

Врачей выпускали из института без воинских званий, их присваивали через некоторое время. Первое звание было – военврач 3 ранга.

Когда состоялся выпуск военврачей из Свердловского мединститута?

– Наш выпуск состоялся в конце мая 1942 года. Перед завершением учебы, согласно какому‑то существующему в то время положению, нужно было уплатить за учебу, но сделать это почти никто из нас не мог. Исключения из правил не было, и неплательщикам стали угрожать задержкой в выдаче дипломов, но эта угроза помогала мало. Тогда мне и Семену помогла одна добрая душа, декан лечебного факультета профессор Зетель‑Коган, не знаю, за какие заслуги, но она уплатила за нас требуемую сумму (по‑моему, 300 рублей), и мы ей были очень благодарны. С Семеном договорились, что как только получим первое денежное содержание, вернем ей долг, что мы и сделали, когда уже были на фронте, но получила профессор эти деньги или нет, я так и не узнал, потом говорили, что профессор Зетель‑Коган умерла во время войны…

Выпускной вечер был устроен по старым традициям, был алкоголь, в студенческой столовой напекли блинов, а местные уральцы приготовили и принесли пельмени.

После торжественной части был праздничный ужин и танцы, а на следующее утро, попрощавшись с товарищами (которых я, кстати, кроме Семена Розенблюма, ни разу больше не встретил, ни во время войны, ни после нее), я отправился в военкомат.

Получил назначение на должность командира 30‑й ОДР, впервые надел настоящую комсоставскую форму, мне выдали документы на звание военврача 3 ранга (с гордостью прикрепил по одной шпале в петлицы), и я направился в свою роту.

Но когда я понял, в какую часть меня назначили, то воспринял это, как минимум, как личное оскорбление.

Почему?

– Я был уверен, что получу назначение в какую‑нибудь боевую часть, а тут меня отправляют в тыл, в окрестности Свердловска, во вновь формируемую 30‑ю ОДР (эта аббревиатура ОДР расшифровывалась так – обмывочно‑дезинфекционная рота).

Прибыл на место, во дворе стоят несколько автодушевых и автодезкамер, вокруг которых суетились солдаты пожилого возраста и несколько женщин в военной форме. Писарь роты, который по возрасту годился мне чуть ли не в дедушки, открыл рот от удивления, когда увидел, что командиром к ним прислали почти мальчишку.

До моего появления в ОДР командовал ею политрук Данилов, добрый человек, лет 45 от роду. В роте служили хорошие люди, почти все пожилого возраста, отношения между Даниловым и подчиненными были не строго уставные. Служба в этой роте была мне не по душе, я хотел на фронт. Прошли всего недели две, как в один прекрасный день в расположение роты прибыл незнакомый мне военврач 2 ранга и без лишней дипломатии объявил мне, что на должность командира этой роты назначен он, а мне следует явиться в Военно‑санитарное управление Уральского ВО, что я и сделал.

После соблюдения положенных формальностей, в ВМО мне вручили предписание: прибыть на должность командира медицинского взвода медицинской роты 4‑й истребительной дивизии (если сравнивать эту должность с гражданской, то она соответствовала заведующему хирургическим отделением).

Я обрадовался, понимая, что теперь буду заниматься непосредственно практической хирургией на ее передовом этапе, это было очень почетно. Дивизия формировалась в Тюмени, и когда вечером я сел в Свердловске на поезд, то со мной в одном купе оказался мой непосредственный начальник, военврач 2 ранга Алексей Николаевич Солдатенко (с ним меня судьба сводила на фронте и много раз после войны)…

Прибыли в Тюмень, части дивизии формировались в разных районах, и мне приходилось мотаться по отдаленным местам, при этом еще выкраивать время, для того чтобы в местной больнице и в прозекторской отрабатывать методику оперативного вмешательства. Через некоторое время в хирургический взвод прибыл еще один, более опытный врач, и мне стало легче.

А что эта была за дивизия? Первый раз сталкиваюсь с таким названием – истребительная, когда речь идет о стрелковой части.

– Это были первые стрелковые противотанковы