ГЛАВА ВТОРАЯ. Вечером в день приезда Дуни, когда все разошлись по местам, комнатная прислуга пошла в кухню ужинать

Вечером в день приезда Дуни, когда все разошлись по местам, комнатная прислуга пошла в кухню ужинать. Разбитной Матрене с начала болезни Марка Данилыча было велено ложиться у дверей его спальни, и она исправно исполняла этот приказ, но теперь не утерпела – и тоже в кухню пошла побалясничать с глухой Степановной, порасспросить ее про чужую сторону и «про людей неведомых». Пошла, да и заболталась, а наружные двери хозяйских покоев остались незапертыми. Заболталась Матрена со Степановной, и прочие все засиделись на кухне, слушая рассказы ездившей в такую даль старушки.

Окна кухни выходили на улицу. Заслушавшиеся россказней Степановны не заметили, что кто‑то, подойдя к окну, долго рассматривал каждого из сидевших и, кажется, считал их. Потом, подойдя к воротам, перелез через забор и отпер калитку. Собаки залаяли было на него, но он поманил их к себе, приласкал, и псы, узнав своего человека, разбежались по конурам.

Осторожно взобрался он на крыльцо, поднялся в верхний ярус дома и вошел в хозяйские комнаты, зная, что там все спят, потому что нигде, кроме комнаты больного, огня не горело.

Знакомым ходом прошел он к Марку Данилычу. Тот спал, но пришлый подошел к нему, взял за здоровую руку и сказал вполголоса:

– Проснись, хозяин, пробудись, ваше степенство, Корней Евстигнеич проститься пришел с твоей милостью.

Открыл Марко Данилыч глаза и, увидав перед собой Прожженного, хотел было вскрикнуть, но вместо крика вырвалось из уст его лишь слабое мычанье.

– Заволжский друг‑приятель твой с места меня согнал, – продолжал Корней. – Рассчитал и меня, и Василья Фадеича как следует, ни копеечки против расчетных книжек не удержал. В этом ему надо чести приписать. Да чуешь ли ты, что я говорю тебе?

Марко Данилыч опять промычал неведомо что.

– Знаю, что кондрашка тебя прихватил, еще на Унже пали мне о том вести, – говорил меж тем Корней Прожженный. – Что, язык‑то не двигается?.. Ну да ничего – ты молчи, ваше степенство, а говорить я стану с тобой. Было время – быком ревел, на нашего даже брата медведем рычал, а теперь, видно, что у слепого кутенка, не стало ни гласа, ни послушания.

Марко Данилыч только храпел, глядя на присевшего к нему на кровать Корнея, о чем тот прежде и подумать бы не посмел.

– Я, ваше степенство, теперича за другим расчетом к тебе пришел, – продолжал Корней Евстигнеев. – Лучше меня самого знаешь дела мои. Дела, за какие в Сибирь на каторгу ссылают… Кто велел мне орошинского приказчика Ефима Волчанина избить? Письмо‑то вашей милости у меня цело… Утопил я Волчанина, сделал в аккурат, а особого награжденья не получил. Забыл, видно? А как на Низу поддельные документы мы с тобой сбывали – и это, видно, забыл? А как обобрали сытнинскую купчиху Молодцову – тоже запамятовал? А как до смерти угорело у тебя двое молодцов, чтоб только расстаться тебе с ними и чтоб они дел твоих на суде не показали? Печи‑то ведь я по твоему приказу топил. Пропадать так пропадать, зато уж и ты, ежель выздоровеешь, – пропадешь… Понял дело? Двести тысяч подавай!

Собравшись с последними силами, Марко Данилыч испустил было крик, но так тихо, так беззвучно, что никто и не слыхал его. Беспомощным лежал грозный некогда Смолокуров перед Корнеем. Что думал он в то время, один Бог его знает, но злобно глядел он померкающими очами на нахала приказчика.

– Сегодня прынцесса твоя воротилась, значит, завтра и не то послезавтра она с заволжским твоим приятелем вскроют сундук‑от, тогда мне полушки не получить. Так разочтемся же теперь. Двести тысяч подавай, не то сам возьму… Давай ключи‑то!

Не может ни слова сказать Марко Данилыч.

– А не то так, пожалуй, мы и прынцессу твою к уголовщине прицепим, – продолжал Корней. – Из Фатьянки‑то всех фармазонов забрали, ищут и тамошнюю барыню Алымову. Не сегодня, так завтра и она будет за железной решеткой сидеть. А ведь всем известно, что твоя дочка с ней уехала – шабаш, что ли, ихний справлять, аль другое что. Верно говорю. Сгниет твоя прынцесса в остроге, и сундук ей впрок не пойдет… Все на суде расскажу. Давай же делиться. Где ключи‑то? Под подушкой, что ли?

И полез рукой под подушку умиравшего.

Напрягши какие оставались силы, Марко Данилыч поднял было здоровую руку, но она упала и осталась неподвижною.

Отведенная Патапу Максимычу комната была рядом со спальней Марка Данилыча. Заволжский тысячник, проснувшись, услыхал говор. Голос мужской. «Кому бы это быть?» – подумал Чапурин и, накинув халат, босой вошел к больному и увидел Прожженного, запустившего руку под подушку.

Оторопел Корней. Хотя был он и моложе и гораздо сильней Чапурина, хоть после и нашли при нем стальной сахарный топорик, однако он остолбенел и стал у кровати как вкопанный.

Чапурин открыл окно и зычным голосом крикнул караульщику, чтоб скорей бежал к нему, а по пути кликнул людей из кухни. Корней улучил время, когда Патап Максимыч подошел к окну, и хотел было наутек, но Дарья Сергевна, услыхав шум и увидев выходящего из спальня Корнея, смекнула, что творится недоброе, и в чем была, в том и побежала за людьми в кухню. Но там уж всполошились по крику караульщика. Домашние терпеть не могли Корнея и, узнав, что он забрался в спальню к Марку Данилычу и сделал что‑то неладное, бросились наверх. Там в передней шла уж борьба у Корнея с Чапуриным и подоспевшим караульщиком. Кто‑то из прислуги сбегал в работные избы и поднял на ноги всех рабочих. Они ненавидели Прожженного и, не одеваясь, в одних рубахах, толпой человек в семьдесят кинулись к дому. Корнею, крепко оборонявшемуся от Патапа Максимыча и караульщика, теперь пришлось сдаться. Тут нашли у него топорик и много дивились, как это он не пустил его в ход, оставаясь несколько времени один на один с Чапуриным.

Рабочие были уверены, что тут и Василья Фадеева дело, что он где‑нибудь спрятался в доме. Все мышиные норки обыскали, но Фадеева не нашли.

Рано утром городничий со стряпчим приехали в дом Смолокурова. Марко Данилыч уж на столе лежал, покрытый простынею. С Дуней беспрестанно делались нервные припадки, однако лекарь сказал, что большой опасности для нее нет, но необходимо, чтоб она, сколько возможно, оставалась в покое. Дарья Сергевна, Аграфена Петровна, глухая Степановна, разбитная Матрена и прочая женская прислуга были безотлучно при Дуне. Городничего со стряпчим встретил Патап Максимыч.

– Что такое случилось? – спросил городничий, знавший уж Чапурина. Заволжский тысячник не раз бывал у него по смолокуровским делам.

– Да вот, выше высокоблагородие, разбоем ночью прорвался Корней Евстигнеев, – отвечал Патап Максимыч. – Ограбить вздумал умершего.

– Однако ж не ограбил? – сказал городничий.

– Ограбить не поспел, а больного добил до конца. Поглядите – лежит, – молвил Патап Максимыч.

– Как же это случилось? – спросил стряпчий.

Патап Максимыч подробно рассказал обо всем, что знал.

– Улик недостаточно, – вполголоса заметил стряпчий городничему, исподлобья поглядывая на Чапурина.

– Это мы разберем, – отвечал городничий. – Это уж наше дело. Надо вам подать объявленье, – прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.

– Слушаю, ваше высокоблагородие, – сказал Чапурин. – Тут в том главное дело, что уеду я скоро, покойникова дочка останется одна только с женским полом. Мало ль от таких людей что может приключиться.

– В обиду не дадим. Это уж наше дело, – ответил городничий. – Когда хоронить?

– А вот как управимся, – молвил Патап Максимыч. – Держать не будем.

– Попа, чать, своего привезете? – с усмешкой спросил городничий.

– Какие, ваше высокоблагородие, у нас попы по нынешним временам!.. Сами изволите знать. На всю‑то Россию, может, двое либо трое осталось, – сказал Чапурин. – Кто‑нибудь из домашних прочитает молитву над покойником, и дело с концом.

– То‑то, смотрите. У меня на этот счет строго. Высшее начальство обратило внимание на вашего брата. А то и в самом деле очень много уж воли вы забрали, – проговорил, нахмурясь, городничий. – Так подайте объявление, а в день похорон я побываю у вас вот с господином стряпчим да еще, может быть, кое с кем из чиновных. А что дочь покойника?

– Лежит, больше все в забытьи, – молвил Патап Максимыч.

– Понятно. До кого ни доведись, – сказал городничий. – Ну, покамест до свиданья, прощайте, – прибавил он и из дома пошел со стряпчим.

Патап Максимыч до самых ворот проводил незваных гостей.

Меж тем с похоронным делом спешили. Хотелось Патапу Максимычу на третий же день опустить в землю приятеля, чтоб он живым «рук не вязал», но вышло затрудненье, некому было чин погребения справить, некому над покойником последнюю молитву прочесть. Беглых попов ближе Москвы нет, да рогожский поп и не поедет в такую даль. За Волгу в скиты послать за канонницей некогда – она не поспеет ко времени; наставник спасова согласия, что проживал в городе, сам на смертном одре лежал. Как быть, как извернуться? Нельзя ж такого богача, как Марко Данилыч, просто в землю зарывать. Не зная ни города, ни его окрестностей, Патап Максимыч спросил Дарью Сергевну, кому бы отправить чин погребения.

Не придумала вдруг Дарья Сергевна, на кого указать. Приходилось либо ей самой «читать погребение», либо просить Аграфену Петровну взять на себя такой труд. Она грамотная, в скитах обучалась, пригляделась там к порядкам и не откажется в останный раз послужить Марку Данилычу и тем хоть сколько‑нибудь утешить совсем убитую Дуню.

– Разве вот кого попросить, – сказала наконец Дарья Сергевна. – Живет недалеко отсюдова, всего четыре версты, да и тех, пожалуй, не будет, человек книжный и постоянный. Старинщик он, старыми книгами торгует да иконы меняет. Только вот беда, не уехал ли куда. То и дело в отлучках бывает.

– Кто такой? – спросил Патап Максимыч.

– Чубалов, Герасим Силыч, – ответила Дарья Сергевна. – В деревне Сосновке он живет. Прежде частенько бывал у Марка Данилыча, и обедывал, и ночевывал, а иной раз и по два и по три дня у него гостил. Да вот уж с год, как ни разу не бывал. Болтал Василий Фадеев, что какие‑то у него расчеты были с покойником, и Герасим Силыч остался им недоволен. А другое дело, может, все это и вздор. Ведь Фадеев что ни слово, то соврет.

– Не поедет, пожалуй, – сказал Патап Максимыч.

– Человек он добрый и по всему хороший, опять же нарочито благочестивый, – ответила Дарья Сергевна. – Ежели только не в отлучке, непременно приедет. А ежели отъехал, можно племянника его позвать, Ивана Абрамыча. Парень хоша и молодой, а вкруг дяди во всем Божественном шибко наторел. А оно и пристойней бы и лучше бы было, ежели бы чин погребения мужчина исправил. Женщине ведь это можно разве при крайней нужде.

– Так посылайте к нему. Записочку, что ли, напишите, – сказал Патап Максимыч. – А насчет расчетов я сам спрошу у него по совести, сколько считает он за покойным, и заплачу с процентами. Авдотья Марковна, конечно, против того не будет… А плачеи у вас в заведении, вопленицы по‑нашему, по‑лесному?

– Как же, бывают, без них что за погребение, – сказала Дарья Сергевна.

– Позвать надо, – молвил Чапурин.

– Сами придут, столько наберется, что сквозь их и не протолкаешься, – отвечала Дарья Сергевна. – То же воронье – как прослышат покойника, особливо достаточного, стаями налетят.

– А домовину кому нести? – продолжал расспросы Патап Максимыч.

– А работники‑то на что? – сказала Дарья Сергевна. – Они со всяким удовольствием. Конечно, надо будет их похоронным обедом угостить, вином обнести, ну и по рукам по сколько‑нибудь на помин души раздать.

– Окроме того, надо вам, Дарья Сергевна, озаботиться, чтоб в день похорон изготовлен был самолучший обед, – молвил Патап Максимыч. – Сейчас были городничий со стряпчим – сами назвались. И другого чиновного люда в городе тоже ведь достаточно – надо всех подмаслить, чтобы вам с Авдотьей Марковной было без меня беспечально, да и никаких нападок от начальства тоже не было. Надо замасливать, беспременно надобно, особливо в сиротском деле.

– Это точно, – согласилась Дарья Сергевна. – Только вот что я скажу вам, благодетель, не вскроете ли сундука‑то? Денег ведь много понадобится.

– Без Авдотьи Марковны ни за что на свете не вскрою, – повысив голос, промолвил Патап Максимыч. – Вскроем после похорон. А об деньгах не заботьтесь. У меня их достаточно, а расчесться успеем, времени много впереди. Пишите же записку да посылайте скорей за этим старинщиком.

Дарья Сергевна вышла, и Патап Максимыч остался один.

Вошел он в комнату, где лежал Марко Данилыч. Там ни души не было. Покойник, совсем уж одетый, лежал под простыней. Подошел к нему Патап Максимыч и раздумался сам с собою.

«Эх, Марко Данилыч, Марко Данилыч! – думал он. – Много ты на свете жил, а, надо правду говорить, жить не гораздо умел. В каком положенье семью оставил!.. Положим, капиталов достаточно, да разве в одних деньгах счастье? Изжил ты, приятель, свой век в этом городе, а друзей не нажил ни одного. Все на тебя глядели, да и теперь глядят, как на мешок, и одно норовят, как бы что‑нибудь стащить из него… Бедная Авдотья Марковна, куда‑то денется она, как‑то пристроится!.. Горькая участь!.. Хоть бы какой хороший человек поскорей взял ее за себя. Надо с Груней об этом посоветоваться».

Вдруг тихими, неслышными шагами вошла Анисья Терентьевна Красноглазиха, в обычном темно‑синем сарафане, в черной душегрейке, повязанная по голове белым платком в знак похоронной печали, и с толстой книгой под мышкой. Помолилась она перед стоявшею в головах покойника иконой, поклонилась в землю Марку Данилычу, потом отвесила низкий поклон Патапу Максимычу.

– Что угодно? – мрачно, но вежливо спросил он у заплакавшей Красноглазихи.

– Здешняя обывательница буду, Анисья Терентьевна, по прозванию Красноглазова, – отвечала она. – Сызмальства знала сердечного покойничка, много его милостями пользовалась. Добрейший был человек, истинно ангельская душенька. Всех бедных, неимущих оделял от своих благ со щедротою. Никого не оставлял без помощи.

– Так что же нужно‑то? Поклониться, что ли, пришла? – с нетерпеньем спросил Красноглазиху Патап Максимыч.

– Для того больше пришла я, ваше степенство, что вот лежит теперь милостивый покойничек без молитвы, без чтения. А я бы, по своему усердию и поминаючи его благодеяния, почитала над ним. Вот и псалтырь нарочно захватила, – унылым голосом проговорила Анисья Терентьевна.

– Я, матушка, человек не здешний, – сказал Патап Максимыч. – Никого из здешних обывателей не знаю, приехал сюда по давнему приятельству с Марком Данилычем единственно для того, чтоб его дела устроить. А насчет похоронного поговорите с Дарьей Сергевной. Это все на ее руках – как решит, так и быть тому.

В одни двери вышла Красноглазиха, в другие вошла Ольга Панфиловна, вся в черном. Помолившись и поклонясь до земли покойнику, и она обратилась к Патапу Максимычу с предложением услуг – присмотреть за похоронным столом и за чаем, потому что Дарье Сергевне будет не до того.

– Я здесь по всем домам заправляю столами по купечеству и у дворян, потому что сама из благородных и все порядки сызмальства до тонкости знаю, – вкрадчиво говорила Ольга Панфиловна.

И ей тоже сказал Патап Максимыч, чтоб повидалась она с Дарьей Сергевной.

Через какую‑нибудь четверть часа Анисья Терентьевна, став за налой, протяжно и уныло стала псалтырь читать, а Ольга Панфиловна, бегая по комнатам, принялась хлопотать по хозяйству. Первым делом у ней было кутью сварить – много ведь потребуется, человек на сто надобно припасти. Кисель сварила и сыту сделала в первый же день своего прихода.

К вечеру и Чубалов приехал. На всякий случай привез он и племянника, чтоб тот помогал ему.

* * *

Как скоро Чубалов из письма Дарьи Сергевны узнал о смерти Марка Данилыча, сейчас же стал в путь сбираться. Брат Абрам стал его отговаривать.

– Забыл, что ли, как он в прошлом году два раза обидел тебя – здесь да у Макарья в ярманке? – говорил Абрам Силыч. – Не сам ли ты говорил, что твоей ноги у него в дому никогда не будет? А теперь вдруг ехать туда.

– Смерть все покрывает, – сказал брату Герасим Силыч. – На мертвых зла не держат, а кто станет держать, того Господь накажет. Марко Данилыч теперь перед Божьим судом стоит, а не перед нашим земным, человеческим.

И поехал в город с Иванушкой.

Когда вошли они в комнату, где стоял покойник, их встретила Дарья Сергевна. Конца не было ее благодарностям за приезд Герасима Силыча. Познакомила его с Патапом Максимычем.

– А я было и племянника с собой прихватил, – сказал Герасим Силыч, перейдя с Дарьей Сергевной и Патапом Максимычем в другую горницу. – Думал, что псалтырь почитает он.

– И хорошо сделал, что привез, – сказала Дарья Сергевна. – Анисья Терентьевна женщина немолодая, где ей читать все время без роздыха? Мы так уговаривались, что я стану с ней чередоваться. А вот Господь и послал помощника, ночью‑то он почитает, а я по хозяйству займусь – много ведь дела‑то, и то не знаю, Герасим Силыч, как управлюсь.

– Иной раз Груня может почитать, она эти порядки знает, – сказал Чапурин.

– Нет уж, Патап Максимыч, пущай ее при Дуне остается, – молвила Дарья Сергевна.

– Что Авдотья‑то Марковна? – спросил Чубалов.

– Плачет, убивается, – отвечала Дарья Сергевна. – Да как и не убиваться, Герасим Силыч, девушка молоденькая, никаких делов не знает, а тут еще по приезде‑то всего каких‑нибудь полчаса родителя в живых видела. Пошли отдохнуть с дороги, а тут и приключилась беда. Без памяти теперь лежит, сердечная, сиротка наша бедная, горемычная.

– Да скажите, пожалуйста, как это случилось? – спросил Чубалов.

– Господь один знает, как случилось, – отвечала Дарья Сергевна. – Никого тут не было. Корнея‑то Евстигнеева знавал?

– Довольно знаю, – сказал Чубалов. – Недобрый человек, разбойником так и глядит, недаром в народе Прожженным его прозвали. Признаться, я всегда дивился, как это Марко Данилыч, при его уме, такого человека в приближенье держит. Знаю я про иные дела Корнеевы – давно по нем тюрьма тоскует.

– Ну вот, его Патап Максимыч и рассчитал, – говорила Дарья Сергевна. – Потому рассчитал, что из книг узнал, как он плутовал на Унже в лесных дачах, и Василья Фадеева рассчитал для того, что он весь работный народ на каждом шагу безбожно обижал и сполна зажитых денег не отдавал никому. Житья от него никому не было… Ну вот, вчера ночью и проберись Корней в спальню Марка Данилыча; как он туда попал, Бог его знает. Что у них было в спальне, тоже никому не известно – Марко Данилыч был без языка и лежал ни живой ни мертвый. Думается, что Корнею хотелось деньгами из сундука поживиться. И топорик принес с собой, может быть, думал сундук‑от им разбить. Услыхал Патап Максимыч, прибежал на шум. Корней было бежать, да, спасибо, людей много набралось. Схватили молодца, связали и в полицию отправили.

– Эко дело‑то какое, – удивляясь рассказу Дарьи Сергевны, сказал Чубалов.

Дарья Сергевна пошла по хозяйству. Чубалов один на один остался с Патапом Максимычем. Поговорили о том, о другом; Чапурин спросил наконец Герасима Силыча:

– Дошли до меня слухи, что у вас с покойником какие‑то дела были и он сколько‑то вам должен остался.

– У меня никаких нет документов, да никогда их и не бывало, – отвечал Чубалов.

– Ваша совесть, Герасим Силыч, и для Авдотьи Марковны и для меня, душеприказчика покойного, ценнее всяких документов, – сказал Чапурин. – Скажите по душе и по правде, много ль он вам должен остался?

– Ни копейки он мне не должен, – отвечал Герасим Силыч. – Ни одной копейки. Точно, были у меня с покойником дела: в прошлом году весной около Саратова редкостные старинные книги продавались – и мне очень хотелось купить их, да купил‑то не хватало тогда. Тысячу рублей займовал я у покойника и вексель ему выдал. А он еще задолго до срока маленько поприжал меня, последние восемьсот целковых, что были у меня налицо, должен был я отдать ему, а потом за пятьдесят рублей в том же году у Макарья книг да икон взял он у меня уж чересчур по дешевой цене. Так что ж тут? Было на то мое согласие – никто в шею меня не толкал. Нет, Патап Максимыч, о том нечего и говорить. Сказано, что Марко Данилыч в расчете со мной, – ни он, значит, мне, ни я ему не должны ни копейки. Стало быть, и тому делу конец. Не будем про него разговоров заводить. Не для чего. Когда бы вживе был Марко Данилыч, может статься, я бы и потолковал с ним, а теперь поздно, он говорить не может, а я не хочу.

И, как ни уговаривал его Патап Максимыч, ни единого слова Чубалов больше не сказал.

Понравился он заволжскому тысячнику. «Вот это человек так человек, – думал Чапурин, – мало таких ноне на свете водится».

Схоронили Марка Данилыча. Герасим Силыч и в доме, и на кладбище службу по нем отправил, а Патап Максимыч поблагодарил властей, что помехи не было, и просил, чтоб впереди какой‑нибудь неприятности не случилось. Без благодарности ведь того и гляди пойдут бумаги писать да всех и приструнят. Городничего и стряпчего, исправника и городского голову просили быть на похоронах и всех угостили на славу. Протопопа с причтом опасались, чтоб он не послал доноса, но, по совету городничего, Патап Максимыч послал на весь клир два воза рыбы, икры и прочего другого, потому все и обошлось благополучно.

После похоронного обеда все, чересчур утомленные, прилегли отдохнуть. Патап Максимыч вместе с Чубаловым легли в спальне покойника и стали говорить.

– Нет, уж как вы хотите, Герасим Силыч, а скоро я вас отсюда не выпущу, – говорил Чапурин. – Завтра, Бог даст, сундук будем вскрывать, посторонний человек при таких делах лишним не бывает. Так вы уж, пожалуйста, побудьте здесь. А потом у Авдотьи Марковны и у меня будет до вас просьбица – окажите помощь бедной безродной сиротке.

– Какую ж могу я ей помощь подать? – с удивлением сказал Герасим Силыч. – Человек я маленький, она богатая наследница. Шутите вы, Патап Максимыч, право, шутки надо мной шутите.

– Тут не шутки, а настоящее дело, – возразил Чапурин. – Выслушайте меня да по душе и дайте ответ. Вот дело в чем: Авдотья Марковна осталась теперь как есть круглой сиротой. В торговых и других делах ни она, ни Дарья Сергевна ничего не разумеют – дело женское, эти дела им не по разуму. По моему рассужденью, о чем я Авдотье Марковне еще до кончины покойника говорил и она на то согласилась, – надо ей все распродать либо на сроки сдать в кортому.

– Так лучше, по‑моему, будет, – сказал Чубалов. – Где же в самом деле Авдотье Марковне заниматься такими делами, да и Дарье Сергевне не приходится. Правду вы сказали, что это не женское дело.

– А для того, чтоб заведенья и промысла оборотить в деньги, необходимо нужны, по крайней мере, двое человек: один чтобы унженский лес и на Низу рыбные промыслы и баржи продал, а другой покамест бы здесь при доме понаблюдал и тоже продавал бы понемножку, что есть при нем, – сказал Патап Максимыч. – Для посылок в лесные дачи и на волжские промысла есть человек у меня на примете – шурин будет мне, а для здешних дел в виду никого нет. А как вы, Герасим Силыч, здешние обстоятельства знаете и живете отсель только в четырех верстах, так и пришло мне на ум попросить вас принять участие в сироте, приглядеть здесь за всем.

– Что вы, что вы, Патап Максимыч!.. – с живостью вскочив с дивана, вскликнул Чубалов. – Как это возможно? Да и что я за хозяин? Век такими делами никогда не занимался. Не могу, как хотите, не могу; не моего ума это дело. Еще напорчу, пожалуй.

– По крайней мере, своими советами не оставьте, бывайте здесь почаще. А все бы лучше, если бы на это время и поселились здесь в доме у Авдотьи Марковны, – говорил Чапурин. – По осени аль зимой думаю я ее и Дарью Сергевну за Волгу перевезти к себе. Пущай погостят да развеют сколько‑нибудь мысли горькие свои. Дом‑от на ваши руки в таком разе они покинули бы. Нет уж, Герасим Силыч, не отрекайтесь от этого, по доброй вашей душе сироту не оставьте. Зато вам Господь воздаст. Сами вы как начетчик знаете: «Кто призрит сиротку, тот Божью волю творит».

– Да не могу же я, Патап Максимыч, никаким способом не могу по‑вашему сделать, – сказал Герасим Силыч. – Посоветоваться – отчего ж не посоветоваться иной раз. От этого я не прочь, а чтобы долго здесь заживаться, на это не могу согласиться. У меня ведь тоже свои делишки бывают, частые разъезды, этим ведь мы только и кормимся.

– На этот счет не беспокойтесь, в убытке не останетесь, – сказал Патап Максимыч. – Угодно вам, плату сами назначьте, не хотите, мы назначим. Уверяю вас, останетесь с выгодой.

– Не знаю, что вам и сказать на это, – долго подумав, молвил Чубалов. – Да что об этом толковать? Успеем еще – утро вечера мудренее, а я меж тем хорошенько о том поразмыслю.

А сам думает: «Положили бы целковых сотнягу на месяц, куда бы ни шло, можно бы было решиться. Тогда ежели где и редкостное выпадет, можно послать Иванушку, он наторел и по книгам, и по иконной части, и по редкостным вещам. Удатливая головушка! Хорошо, ежели бы столько положили. Да не дадут. Шутка сказать, тысяча двести целковых на год… Не дадут – это все одно мое рассужденье».

И под эти думы заснул Герасим Силыч, а Патап Максимыч давно уж храпел во всю ивановскую.

* * *

С самой смерти Марка Данилыча Дуня почти не приходила в себя. Утомленная дальней дорогой, а потом пораженная смертью отца, не говорила она ни слова и даже мало понимала из того, что ей говорили. Однако в день похорон переломила себя, выстояла в доме длинное погребение и потом версты две прошла пешком до кладбища за гробом. Воротясь домой, удалилась в свою комнату и впала в забытье. Аграфена Петровна ни на минуту не оставляла подруги. Похоронной трапезой в доме распоряжался Патап Максимыч с Дарьей Сергевной. Много пособляла и Ольга Панфиловна. На трапезе у рабочих всем заправлял Герасим Силыч с племянником. Сам на то назвался. И все прошло чинно, стройно, хорошо.

Гости разошлись по домам, и в смолокуровском доме все притихло. Не успокоилась только Дуня: то в беспамятстве лежит, то болезненным стоном проявляет не угасшую еще в ней жизнь, то, очнувшись из забытья, зальется обильными слезами.

На другой день похорон немножко она оправилась, даже поговорила с Аграфеной Петровной о том, что надо ей делать теперь. Дарья Сергевна пришла, и с ней пошли такие же разговоры. С общего согласья стали на том, чтобы все дела предоставить Патапу Максимычу и из его воли не выступать – что ни скажет, исполнять беспрекословно.

Позвала Аграфена Петровна Патапа Максимыча.

– Будьте вы и мне родным отцом… в моем сиротстве… как были вы Груне, – с низким поклоном чуть не до земли отчаянным голосом сказала вся в слезах Дуня, обращаясь к Патапу Максимычу. – Войдите в трудное мое положение! Бог не оставит вас за то своими милостями. Сжальтесь, смилуйтесь надо мной, отец мой второй!

– Ну вот на старости лет еще дочку Господь даровал. Все дочки да дочки! – обнимая Дуню, сказал, улыбаясь, до слез растроганный Чапурин. – Ин быть по‑твоему. Здравствуй, дочка богоданная! Смотри ж у меня, нового отца слушаться, а он постарается, чтоб у тебя было все цело и сохранно. И в обиду не дам тебя никому.

И трижды со щеки на щеку поцеловал новую дочку.

– Вот как, по моему рассуждению, надо бы тебе поступить, – сказал Патап Максимыч, садясь на диван возле Дуни, – что ни осталось после Марка Данилыча, в наличные деньги обратить, а заведения и промысла продать хоть и с убытком, а потом и жить на проценты с капитала, какой выручим. Как думаешь?

– Вы лучше меня знаете, я ничего в этих делах не понимаю. Делайте, как надо, по‑вашему, а я наперед на все согласна, – промолвила Дуня.

Патап Максимыч подробно рассказал ей предположения свои насчет Никифора и Чубалова. Дуня во всем согласилась с ним.

– А пройдут шесть недель, тогда не переехать ли тебе с Дарьей Сергевной к нам в Осиповку? И у Груни поживешь, – сказал Патап Максимыч. – На людях все‑таки меньше тоски.

– А дом‑от как же покинуть? Его на чьи руки оставить? Сколько ведь в нем имущества! – возразила Дарья Сергевна.

– Надо хорошенько будет попросить Герасима Силыча, – сказал Патап Максимыч. – Он за всем присмотрит. Да вот еще что думаю – для чего вам оставаться в здешнем городе, не лучше ль в ином месте устроиться домком? Из близких у вас здесь ведь нет никого. Ни единого человека нет, кого бы можно было пожалеть, с кем бы прощаться было тяжело.

– Ах, батюшка Патап Максимыч, – возразила Дарья Сергевна. – А могилки‑то родительские как же останутся?

– На помины можно ездить сюда, – молвил Патап Максимыч.

– Конечно, можно, – сказала Дарья Сергевна. – Да с домом‑то как же расстаться? Дунюшка родилась ведь в нем, в нем и выросла, и радости в нем видела, и горя пришлось дождаться… Тяжело ей будет, Патап Максимыч, с родительским домком расставаться, ой как тяжело.

– Что скажешь на это, Дуня? – спросил Чапурин.

– Что мне дом? – грустно она отвечала. – Что теперь мне в нем дорогого? Не глядела бы ни на что. Одна отрада была, одно утешенье – тятенька голубчик, а вот и его не стало… Одна на свете осталась, безродная.

И залилась слезами.

– Конечно, – сказала Аграфена Петровна, обращаясь к Дуне, – конечно, ты здесь одна с Дарьей Сергевной пропадешь с тоски, а за Волгой будешь не одна. Бог даст, твое горе мы и размыкаем. Вы уж не противьтесь, Дарья Сергевна, право, и самим вам отраднее будет у нас, чем здесь, в опустелом доме.

– По мне, что ж? Я здесь, так здесь, за Волгой, так за Волгой, – не совсем довольным голосом ответила Дарья Сергевна. – Жить мне недолго, а где в сыру землю ни зароют – все равно. Поверх земли не оставят же.

– Так как же, Дуня? Решай, – сказала Аграфена Петровна.

– У меня теперь новый тятенька, – потупив глаза, тихо промолвила Дуня. – Как прикажет, так и сделаю; из его воли не выступлю.

– Ну вот и прекрасно, вот мы и устроим, как только можно лучше, – целуя Дуню, припавшую головкой к его плечу, сказал глубоко тронутый Патап Максимыч.

– С домом‑то как же? – всхлипывая от подступивших слез и печально повесивши голову, спросила Дарья Сергевна.

– Выищется покупатель, продадим, хоть и убытка придется принять, не то отдадим внаймы – это уж нам Герасим Силыч устроит, – сказал Патап Максимыч.

Потом еще довольно потолковали о распоряжениях, какие надо сделать. Дуня казалась спокойнее прежнего. Заметивши это, Чапурин сказал:

– Теперь бы надо сундук вскрыть, а то толкуем мы, толкуем, а все равно в потемках бродим. Надо узнать, сколько наличного капитала, сколько векселей, опять же там и счета, покойник‑то сам ведь их вел, своей рукой писал. А может статься, найдется и последняя его воля.

– Вскрывайте, – сказала Дуня, подавая ключи Патапу Максимычу.

– Нет, – сказал он, не принимая ключей. – Хоша ты мне и дочка теперь, а без твоей бытности все‑таки сундука пальцем не трону. Пойдем туда, ежель есть силы – дело будет недолгое.

Дуня встала, повинуясь приказу «нового тятеньки».

– Пойдемте, Дарья Сергевна, а ты, Груня, сыщи Герасима Силыча да вместе с ним и приходи, – сказал Патап Максимыч.

Все сошлись в бывшей спальне Марка Данилыча.

Патап Максимыч своими руками отпер железный сундук. На столе, поставленном возле, стал он раскладывать найденные бумаги – в одну сторону откладывать тучные пачки серий, ломбардные билеты, наличные деньги; по другую векселя – и сохранные расписки, в третью сторону клал купчие крепости и закладные разных людей. Особо клал Патап Максимыч счета и торговые книги, особо контракты и условия. Завещания не нашлось.

Выбравши все из сундука, Патап Максимыч стал считать, а Чубалов на счетах класть. В сериях, в наличных деньгах и векселях до восьмисот тысяч рублей нашлось, да домов, лесных дач, барж и промысловых заведений тысяч на четыреста выходило, так что всего за миллион перевалило.

Разбирая расписки, Чапурин взял одну из них, а оглядев, подал ее Чубалову и промолвил:

– Что за тарабарщина?

– По‑татарски, – сказал Герасим Силыч. – Да вот и перевод, и маклера подпись, и печать казенная.

Читает вслух Патап Максимыч русский перевод расписки:

«Тысяча восемьсот такого‑то года, августа в двадцатый день, в Нижегородской ярманке, я, нижеподписавшийся оренбургский первой гильдии купец Махмет Бактемиров Субханкулов, получил от почетного гражданина и первой гильдии купца Марка Данилыча Смолокурова тысячу рублей серебром, с тем, что обязуюсь на будущей Нижегородской ярманке возвратить сии деньги ему самому или кому он прикажет, ежели я, Субханкулов, до тех пор не вывезу в Россию из хивинского плена находящегося там Мокея Данилова».

Все диву дались, а Дарья Сергевна, всплеснув руками и громко вскрикнувши, так и покатилась на стоявший возле диван.

* * *

На другой же день Чапурин послал к Субханкулову эстафету, уведомляя о кончине Марка Данилыча и о том, что, будучи теперь душеприказчиком при единственной его дочери, просит Махмета Бактемирыча постараться как можно скорее высвободить Мокея Данилыча из плена, и ежель он это сделает, то получит и другую тысячу. На этом настояла Дуня; очень хотелось ей поскорей увидеться с дядей, еще никогда ею не виданным, хотелось и Дарью Сергевну порадовать.

Но самоё Дарью Сергевну нимало не заботило, скоро или поздно увидит она Мокея Данилыча, она даже боялась встречи с бывшим женихом своим. «Что я ему? – она думала. – Больше двадцати годов за упокой его поминала, больше двадцати годов не было об нем ни слуха ни духа… И забыл, чать, про меня совсем. А сам‑от, сердечный, сколько горя‑то в полону натерпелся. Бьют, слышь, там наших‑то, мучат. Чего‑чего натерпелся он в эти годы. А дурища Матрена еще говорит давеча: «Были похороны, теперь свадьбу надо будет играть…» Нашли невесту! Старая я, болящая – куда уж мне об венце помышлять: жених мой – гроб сосновый, давно меня он дожидается. А хочешь не хочешь, придется с Мокеем Данилычем встретиться! Бoязно. Ведь равно с того света выходец… Вот как бы Дунюшке дал Бог скорей пристроиться за умного, за хорошего и за доброго человека. Поглядела бы я маленько на новое житье‑бытье ее, да и пошла бы в скиты грехи свои замаливать да за других молиться».

Не любила она даже, когда иной раз о Мокее Данилыче при ней речь заведут. Сейчас замолчит и уйдет вон из комнаты.

Дуня поправлялась помаленьку. Она могла уж разговаривать с Патапом Максимычем об устройстве дел. Чапурин со дня на день ждал шурина Никифора, чтобы скорей получил он от Дуни доверенность на продажу унженских лесов, баржей и низовых промыслов и ехал бы поспешней на Унжу. Насчет дел по городу разные люди являлись к Чапурину с предложеньями заняться устройством их, были в том числе и отставной стряпчий, и выгнанный из службы становой, и промотавшиеся дотла помещики, и прогоревшие купцы. А сын предводителя, узнав, что Дуне больше миллиона досталось, опять стал свататься, сам предводитель по этому делу приезжал «к мужлану», как звал его, – Патапу Максимычу. Стали разузнавать стороной мысли о замужестве богатой сироты и те кумушки, что прежде были засылаемы к Марку Данилычу сватать купчиков. Но всем от Патапа Максимыча один был ответ: «Авдотье Марковне ни приказывать, ни советовать я не могу, да и раненько бы еще ей о выходе замуж думать – у родителя в гробу ноги еще не обсохли…» И, ругая Чапурина, искатели смолокуровского миллиона в злой досаде расходились по своим местам. «И откуда они этого непутного заволжанина выкопали? – говорили они. – Ни слуху ни духу про него у нас никогда по бывало, вдруг ровно из земли вырос, как из ведьминой трубы вылетел, и ну чужим добром распоряжаться! Хорошо, видно, подмаслил городничего, не то бы давно ему в кутузке сидеть. Да и она‑то дура неповитая! Зачем проходимца слушается».

До Патапа Максимыча такие толки не доходили. А и дошли бы, плюнул бы только, да и прочь от сплетников.

Сидели вечером за чаем Дуня, Дарья Сергевна, Аграфена Петровна, Патап Максимыч и Герасим Силыч, перед тем отправивший племянника в Сосновку. Зашла речь, как бы устроить дела в городе и присмотреть за домом.

По совету Патапа Максимыча, Дуня стала просить Чубалова, чтоб оказал он ей милость, сжалился бы над ней, принял на себя дела в городе.

Герасим Силыч всячески отрицался, говоря то же, что говорил Чапурину: у него‑де свои дела, и покинуть их даже на короткое время нельзя.

– Сказано было вам, Герасим Силыч, что в убытке не останетесь, – громко промолвил Патап Максимыч. – Скажите откровенно, сколько бы взяли вы в месяц с Авдотьи Марковны?

Чубалов замолчал и низко склонил голову.

– Да говорите же, Герасим Силыч, – настаивал Чапурин.

– Не знаю, что и говорить, – едва слышно, помолчав, промолвил Чубалов.

– А то и говорите, что для вас не обидно будет, – сказал Патап Максимыч.

– Тут в том главное дело, что совсем должна стать моя торговлишка, и в разъезды за стариной ездить мне не удастся, – сказал Чубалов. – Конечно, Иванушку бы можно посылать, да все уж это не то, как я сам. Да он же в дальних отлучках без меня и не бывал никогда. Парень молодой, иной раз может и прошибиться.

– Ах ты, Господи! – повысивши голос, с нетерпеньем сказал Патап Максимыч. – Этак мы, пожалуй, до смерти не столкуемся.

И, встав из‑за стола, закинул руки за спину и широкими шагами стал ходить взад и вперед по комнате.

– Нет, так пива не сваришь! – сказал он. – Ты ближе к делу, а он про козу белу; ты ложки, а он тебе плошки.

И, остановившись перед старинщиком, положил ему руку на плечо и спросил:

– Скажите по совести, много ли в месяц барыша получаете?

– Месяц на месяц не придется, Патап Максимыч, – отвечал Чубалов. – В иной месяц, кроме расхода, нет ничего, а в другой и больно хорошо. К примеру взять: у Макарья в ярманке, на Сборной в Симбирске, в Ирбитской. Да еще когда на Вятку к тамошним домоседкам заедешь либо на Урал к казакам.

– Это так, это во всякой торговле бывает, какую ни возьми, – сказал Патап Максимыч. – А в год сколько барыша?

– И это мудрено сказать, – уклончиво ответил Герасим Силыч. – И год на год не приходит.

– Фу ты, пропасть какая! Чуть не битый час толкуем, и все попусту. Толков много, только толку нет! – вскликнул, нахмурясь, Патап Максимыч. – Так рассуждать – все одно что в решете воду таскать! Давно ль торг ведете?

– Больше пятнадцати годов, – отвечал Чубалов.

– Который из годов самый был прибыльной?

– Первые годы после моего странства были самые прибыльные, – сказал Герасим Силыч. – Потом истратился на семью, дом поставил, землю купил, племянников от рекрутчины освободил, от того капиталу и стало у меня много поменьше. А ведь по капиталу и барыш.

– Вот у нас дело‑то как идет, – с досадой молвил Патап Максимыч, обращаясь к Дуне. – Ни из короба, ни в короб, в короб не лезет, из короба нейдет и короба не отдает. В первые‑то года по скольку барышей получали? – прибавил, обращаясь к Чубалову.

– Целковых тысячи по полторы, а были годы, что и по две получал, – отирая платком раскрасневшееся лицо, ответил Чубалов и опять понурил голову.

– Так вот какой разговор будет у нас – сказал Патап Максимыч. – Авдотья Марковна даст вам не две, а две с половиной тысячи за хлопоты ваши и за распоряжения по здешнему хозяйству. И будете ли вы ее делами заниматься месяц ли, два ли, целый год, все равно получите сполна две тысячи с половиной целковых. Согласны?

Чубалов не ожидал этого. И на сто рублей в месяц не надеялся, а тут вдруг две с половиной тысячи. По стольку ни в один год он не получал. По‑прежнему сидел, опустя голову и не зная, что отвечать.

– Согласны, что ли? – спросил его Патап Максимыч. – Мало, так прямо и скажите.

– Согласен, – едва слышно проговорил Чубалов. – Ваш слуга, Авдотья Марковна, хоть по самый конец жизни, – прибавил он, низко кланяясь, Дуне.

– Очень, очень рада я, что вы согласились. Теперь я спокойна насчет здешних дел. Да это еще не все, что сказал вам Патап Максимыч. Давеча мы с ним про вас много разговаривали. Он скажет вам.

Оторопел Герасим Силыч. «Что еще такое у них обо мне решено?» – подумал он и повернулся к севшему за стол Чапурину, выжидая слов его.

– Видите ли, любезнейший Герасим Силыч, – сказал Патап Максимыч. – Давеча мы с Авдотьей Марковной положили: лесную пристань и прядильни продать и дом, опричь движимого имущества, тоже с рук сбыть. Авдотье Марковне, после такого горя, нежелательно жить в вашем городу, хочется ей, что ни осталось после родителя, в деньги обратить и жить на проценты. Где приведется ей жить, покуда еще сами мы не знаем. А как вам доведется все продавать, так за комиссию десять процентов с продажной цены получите.

И во сне не снилось это Чубалову. Не может слова сказать в ответ. Чапурин продолжал говорить, подавая деньги Герасиму Силычу:

– А это вам пятьсот рублей за труды при погребении Марка Данилыча.

– Помилуйте, Патап Максимыч, это уж чересчур! – воскликнул Герасим Силыч.

– Не моя воля, а молодой хозяюшки, – сказал Патап Максимыч. – Ее волю исполняю. Желательно ей было, чтобы похороны были, что называется, на славу. Ну а при нашем положении, какая тут слава? Ни попов, ни дьяков – ровно нет ничего. Так мы и решили деньги, назначенные на погребенье, вам предоставить. Извольте получить.

Чубалов ошеломлен был такими милостями, о каких и в голову никогда ему не приходило. Особенно поразили его обещанные проценты с продажной цены. «Ведь это мало‑мало, десять тысяч целковых. Буду богаче, чем тогда, как воротился в Сосновку, да к тому же и расходов таких, как тогда были, не предвидится. Истинно Божеская милость мне, грешному, выпала!»

Молча взял он пятьсот рублей, поклонился Патапу Максимычу и, подойдя к Дуне, сказал:

– Вы, Авдотья Марковна, столько благодеяний мне оказали, что буду я теперь неустанно Бога молить да устроит он ваш жизненный путь. Пошли вам Господи доброго и хорошего сожителя, дай Бог удесятерить достатки ваши, дай вам Бог во всю вашу жизнь не видать ни горя, ни печалей. А я, после таких ко мне милостей, вековечный и верный служитель ваш. Теперь ли, после ли когда, для вас на всякую послугу готов.

– Очень рада, Герасим Силыч, что мы с вами поладили и вы не отказались оказать сироте помощь, – с ясной улыбкой проговорила Дуня.

– Не я вам, а вы мне, Авдотья Марковна, великую, неслыханную помощь являете, – со слезами на глазах ответил Чубалов. – Богачом хотите сделать меня. Воздай вам Господи!

– Герасим Силыч, – сказала, потупивши светлые очи, Дуня Чубалову. – Ведь у вас тятенька покойник выменял икону преподобной мученицы Евдокии. Ангел мой. Теперь уж больше года та икона возле кровати в изголовьях у меня стоит.

– Точно так, Авдотья Марковна, Марко Данилыч у меня ту икону выменял, – отвечал Чубалов. – Редкостная икона, царским жалованным изографом при святейшем Филарете, патриархе московском, писана. Комнатная была у благочестивой царицы Евдокии Лукьяновны.

– И Марка Евангелиста икона, что у тятеньки при гробе в головах стояла, – тоже от вас?

– И ее у меня же выменял. Она баронских писем, совсем почти фряжская. Эта много будет попростее, чем икона вашего ангела, и помоложе, – сказал Герасим Силыч.

– А нет ли у вас иконы святителя Амвросия Медиоланского? – спросила Дуня.

– Такой не имеется, – отвечал Герасим Силыч. – Да едва ли можно такую найти старинных писем. Сколько годов я по иконной части делишки веду, чуть не всю Россию изъездил из конца в конец и всего‑навсе две только старые иконы Амвросия Медиоланского видел. А теперь их нет: одну за перстосложение отобрали, другая в пожаре сгорела.

– Мне хоть бы новую, – сказала Дуня.

– В таком разе можно поморским заказать, а не то в Москве на Преображенском, – ответил Чубалов. – Ежели наскоро требуется, могу в самом близком времени ее получить.

– Сделайте одолжение, – сказала Дуня. – Это самое мое усердное желание иметь икону святителя Амвросия, – молвила Дуня. – Буду вам очень благодарна.

– Постараюсь, Авдотья Марковна, будьте благонадежны, – сказал Чубалов. – Штилистовая требуется или побольше?

– Чтобы в киотку, что у меня в комнате, поставилась. Снимите мерочку. Хочу, чтоб она всегда у меня в изголовьях была, – ответила Дуня. – И оклад закажите, пожалуйста, серебряный, густо позолоченный, а каменья на икону я вам сама выдам.

– Слушаю‑с. А к какому времени потребуется? – спросил Чубалов.

– Срока не назначаю, а чем скорее, тем лучше, – ответила Дуня.

– Да ты обещанье, что ли, дала? – спросила Дарья Сергевна.

– Да, обещанье, – потупившись, сухо промолвила Дуня.

* * *

С того дня Чубалов стал хозяйствовать в смолокуровском доме. Съездил он на день в Сосновку и переехал в город со всем своим книжным скарбом. Иванушку взял с собой.

Устроивши главные дела покойного Марка Данилыча, Чапурин, несмотря на просьбы новой своей дочки, собрался в путь‑дорогу в свои родные леса. Аграфена Петровна с ним же поехала. Страшно показалось Дуне предстоявшее одиночество, особенно печалила ее разлука с Груней. К ней теперь привязалась она еще больше, чем прежде, до размолвки.

Уговорились так: к двадцатому дню после кончины Марка Данилыча приедет к Дуне Патап Максимыч и Аграфена Петровна с детками, и все они пробудут до сорочин. После того Дуня с Дарьей Сергевной двинутся за Волгу со всеми пожитками.

Никифор между тем приехал и, получив доверенность, на другой же день покатил в Унжу.

За день либо два до отъезда Патапа Максимыча Дуня спросила у него:

– В векселях, что выданы тятеньке покойнику, не нашлось ли векселей или расписок купца Поликарпа Андреича Сивкова?

– Есть векселек, – ответил Патап Максимыч. – На нонешней ярманке выдан.

– Велик ли? – спросила Дуня.

– Помнится, тысячи на три, а уплата на будущей Макарьевской, – ответил Патап Максимыч.

– Дайте мне его, а из счетов, пожалуйста, вычеркните, – сказала Дуня.

– Зачем это, дочка? – ласково и озабоченно спросил у нее Чапурин.

– Так надо мне, – сказала решительно Дуня и другого ответа не дала.

Патап Максимыч пристально посмотрел на нее. А у ней взгляд ни дать ни взять такой же, каков бывал у Марка Данилыча. И ноздри так же раздуваются, как у него, бывало, когда делался недоволен, и глаза горят, и хмурое лицо багровеет – вся в отца. «Нет, эту девку прибрать к рукам мудрено, – подумал Чапурин. – Бедовая!.. Мужа будет на уздечке водить. На мою покойницу, на голубушку Настю смахивает, только будет покруче ее. А то по всему Настя, как есть Настя».

Отдал он Дуне вексель Сивкова, и та тотчас же разорвала его пополам.

– Что ты? Что сделала? – вскочивши с места, с изумленьем вскрикнул Патап Максимыч. – Теперь вексель не годится.

– Знаю, – равнодушно ответила Дуня.

– Зачем же это?

– Долг уплачиваю. Поликарпу Андреичу я должна больше, чем он был тятеньке должен, – сказала Дуня, переглянувшись с Аграфеной Петровной.

– Как должна? В толк не возьму, – сквозь зубы проговорил недовольный Чапурин.

Дуня не отвечала.

– Тятенька, – вступилась Аграфена Петровна, – вы ведь еще ничего не знаете, как мы с Дуней от Луповицких уехали. Много было всяких приключений, говорить теперь не стану, сама когда‑нибудь расскажет. Поликарп Андреич да еще один человек и ей, и мне много добра сделали. Будь у меня такие же деньги, как у Дуни, я бы и больше трех тысяч не пожалела.

– Вот оно что! – тихо промолвил Патап Максимыч. – Да что ж вы ничего не расскажете? Три тысячи деньги ведь немалые, кидать их зря не годится. Может быть, одолжения Сивкова и десятой доли этих денег не стоят.

– Когда Дуня тебе расскажет все, сам увидишь, что помощь Сивковых стоит больше, – сказала Аграфена Петровна.

– Так расскажи, Дуня, не утаи от второго отца, – ласково молвил стихший Патап Максимыч.

– После расскажу, после, когда буду у вас в Осиповке, – сказала Дуня, – а теперь, видит Бог, не могу. Язык не поворотится. Знаете, отчего мне хочется покинуть этот город и в нем даже родительские могилки? Чтобы подальше быть от этих Луповицких, от Фатьянки, от Марьи Ивановны. Много я от них натерпелась – говорить, так всего не перескажешь.

Навострила Дарья Сергевна уши, услыхавши от Дуни такие слова про Марью Ивановну. Довольная улыбка озарила лицо ее. Радостно она вокруг посмотрела.

– Как? С Марьей Ивановной рознь у тебя? – промолвила она. – Слава Богу! Никогда я не чаяла в ней толку.

– Все они обманщики, богопротивники! – с горячностью вскликнула Дуня.

– Уж они тебя в поганую свою веру не приводили ль? – спросила Дарья Сергевна. – Весной, как Марья Ивановна жила у нас, она ведь про какую‑то новую веру рассказывала тебе да расхваливала ее. Я слышала сама из каморки, что возле твоей комнаты. Только что слов ее тогда понять не могла.

Дуня не дала ответа.

– А ведь я в Фатьянке‑то без тебя была, – продолжала Дарья Сергевна. – Покойный Марко Данилыч думал, что ты уж приехала сюда с Марьей Ивановной, и только что воротился с ярманки, посылал меня за тобой. В Фатьянке мы никого не достучались, а ночь провели в Миршени у одной вдовы. Она и порассказала мне кое‑что про фатьянских. Это, слышь, особая какая– то вера – фармазонами прозывают тех, кто ее держится. После того и стала я думать: Марья‑то Ивановна не той ли же веры? А вот на днях дошли вести, что фатьянских за ихнюю противную веру посадили в острог. Туда и дорога безбожным!

Дуня смутилась. Стала жаловаться, что у ней голова разболелась, и ушла с Аграфеной Петровной в свою спальню.

* * *

На возвратном пути Патап Максимыч с Аграфеной Петровной у Колышкиных остановились. Рады были гостям и Сергей Андреич, и Марфа Михайловна.

– Что так долго загостились? – спрашивал Сергей Андреич Патапа Максимыча.

– Схоронили ведь мы Марка‑то Данилыча, – отвечал Чапурин.

– Как? – воскликнул Колышкин.

– Когда с Груней мы к нему приехали, был он без языка и только одной рукой владел немножко. Груня поехала в Рязанскую губернию за дочерью его. И в тот день, как они воротились, другой удар случился с ним. Так и покончил жизнь.

Подробно рассказал Патап Максимыч, как он ночью застал Корнея возле умиравшего Смолокурова, рассказал и о распоряженьях своих по делам сироты. Колышкин нашел, что крестным все сделано было хорошо.

– А в этот раз, как были вы у меня с Аграфеной Петровной, не успел я вам сказать, что на короткое время я отсюда отлучался. В Казань надобность была съездить. Назад ехал на своем пароходе. Ехал на тот раз со мной молодой купчик с большим багажом, из Казани на житье сюда переселяется он. Разговорились мы, вижу я, слышу – парень умный и, надо думать, доброй души, однако, кажется, маленько озорной, кровь‑то молодая, видно, еще не совсем уходилась в нем. И тебя знает он и Аграфену Петровну; знал и покойного Марка Данилыча. Здесь покамест стоит на квартире, а сам присматривает, где бы домик купить себе.

– Не Самоквасов ли Петр? Как величать по отчеству – забыл, – сказал Патап Максимыч. – Петр‑то он, Петр, – в прошлом году на Петров день в Комарове мы именины его справляли. И Марко Данилыч с нами был тогда.

– Он и есть, – молвил Сергей Андреич. – Петром Степанычем зовут его.

– Ну так, так, Петр Степаныч, – подхватил Патап Максимыч. – А что озорной, так впрямь озорной. Сколько он в скитах у матерей начудил, так и рассказать всего не расскажешь. А голова умная, и точно что доброй души человек. Куролесит, а перейдет время, остепенится, и, ежели возьмет за себя умную да хорошую жену, чистое золото выйдет из него.

– Частенько у меня бывает, – сказал Колышкин, – да и живет неподалеку. С неделю назад прибежал он ко мне, бледный такой, расстроенный, и спрашивает, не слыхал ли я чего про Смолокурова и про его дочь. Я не знал еще ничего и сказать не мог, а он ушел от меня такой притупленный, даже слезы, кажется, из глаз выкатились.

– Как бы с ним повидаться? – сказала вошедшая Аграфена Петровна. – Мы довольно с ним знакомы, в ярманку, бывало, каждый день к мужу в лавку ходил.

– Не придет ли вечерком, давно что‑то не бывал, – ответил Колышкин, – А не придет, спосылать можно.

– Пожалуйста, Сергей Андреич, спосылайте. Мне непременно хочется с ним повидаться.

– Можно и послать, – молвил Колышкин.

И тотчас же послал за Самоквасовым. И записку написал на случай, если бы посланный не застал его. Приписал, что теперь у него Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и что на другой день уезжают они в свои леса за Волгу. Прибавил также, что Марко Данилыч приказал долго жить.

Не застал посланный Петра Степаныча, куда‑то по делам он уехал. Записку Сергея Андреича оставил.

К вечернему чаю Самоквасов пришел к Колышкиным. Его радушно встретили, и Патап Максимыч вскоре обратился к нему:

– Давненько, Петр Степаныч, мы не видались. Как твое дело с дядей? Покончил ли?

– Слава Богу, покончил. Поделились, – отвечал Самоквасов.

– Как же? – спросил Чапурин. – Чем решили?

– Не мы решили, суд порешил, – сказал Самоквасов. – Я получил свое, хоть не без хлопот – надо было выручать присужденное наследство. И надоела же мне эта Казань после этого, хоть и родина, а век бы не видать ее. Сюда на житье переехал, здесь хочу устроиться.

– И дело, – молвил Патап Максимыч. – Хорошо придумано. На новом месте и новая жизнь пойдет. А сколько с дяди‑то пришлось?

– Половина, что после дедушки осталось. На двести тысяч, – ответил Самоквасов.

– С таким капиталом можно повести дела, – молвил Чапурин. – Переписывайся в здешние купцы да заводи торги. Только чур не шалопайничать – по скитам ради озорства не ездить, не повесничать там. Пора остепениться, любезный Петр Степаныч. А то и не увидишь, как дедушкины двести тысяч вылетят в трубу.

– Что было, то прошло, да и быльем поросло, – с глубоким вздохом промолвил Петр Степаныч. – Был молод, был неразумен, молодая кровь бурлила, а теперь уж я не тот – укатали сивку крутые горки. Как оглянешься назад да вспомнишь про прежнее беспутное время, самому покажется, что, опричь глупостей, до сей поры ничего в моей жизни не было.

– Ожениться бы тебе, Петр Степаныч. С хорошей женой и сам бы ты был хороший человек, – сказал Патап Максимыч. – Годков‑то уж тебе не мало, из подростков вышел, – право, не пора ли? От дяди отделился, имеешь теперь свой капитал, рожна, что ли, тебе еще? Аль в скиты тянет с белицами да с молоденькими старицами валандаться?

– Что мне скиты? Пропади они пропадом, и ухом не поведу, – сказал Петр Степаныч. – Дядя каждый год меня с милостиной туда посылал, не своей охотой ездил я на Керженец. Теперь то время прошло.

– Толкуй! Знаем и мы кой‑чего понемножку, – сказал Патап Максимыч. – Никому спуску не давал. Хоть Фленушку взять, сестрицы моей воспитанницу. Валандался ведь с ней? Ну, скажи правду‑матку как есть начистоту.

И лукаво поглядел на Петра Степаныча.

– В скитах да и везде в ваших лесах много сплеток плетут, Патап Максимыч, – ответил Самоквасов. – А если что и было, так я теперь ото всяких обителей отшатился. Пропадай они совсем.

Все примолкли. Спустя немногое время Колышкин спросил Петра Степаныча:

– Домика не присмотрели ль?

– Нет, – тоскливо ответил Самоквасов. – Да и на что мне дом, как порассудить хорошенько. Истратишься на него, а после с рук не сбудешь… А где мне еще придется жить, сам покуда не знаю. В Москве ли, в Питере ли, или у черта на куличках где‑нибудь…

– А ты, парень, не черкайся[583], коли говоришь про хорошее дело, – внушительно сказал ему Патап Максимыч. – Зачем супротивного поминать? Говорю тебе – женись. Поверь, совсем тогда другая жизнь у тебя будет.

– И рад бы жениться, да жениться как? – молвил Петр Степаныч. – Нет ли у вас на примете подходящей невесты, я бы со всяким удовольствием.

– Сваха, что ль, я тебе? – засмеялся Чапурин. – Сам ищи, дело‑то будет вернее.

Под эти слова еще человека два к Колышкину в гости пришли, оба пароходные. Петр Степаныч ни того, ни другого не знал. Завязался у них разговор о погоде, стали разбирать приметы и судить по ним, когда на Волге начнутся заморозки и наступит конец пароходству. Марфа Михайловна вышла по хозяйству. Улучив минуту, Аграфена Петровна кивнула головой Самоквасову, а сама вышла в соседнюю комнату; он за нею пошел.

– Садитесь‑ко возле меня, Петр Степаныч, – указывая на кресло, сказала она.

Он сел, Аграфена Петровна продолжала:

– А я ведь далеко за Дуней ездила, в Рязанскую губернию. И только что воротилась, в первую же ночь Марка Данилыча не стало.

– Слышал я давеча утром, тамошние торговцы сказывали, – молвил Петр Степанович. – Она что?

– Известно что. Плачет, и утешить ее невозможно, – ответила Аграфена Петровна. – Вот я сама всего девяти годков была, как померли у меня батюшка с матушкой и осталась я одна в чужом, незнакомом городе… Мала была и неразумна, а до сих пор сердце кровью обливается, как вспомнишь, как плакала у ворот Мартыновской больницы… И послал мне тогда Бог милосердного человека – тятеньку Патапа Максимыча. И была я у него и до сих пор осталась как родная дочь… А у Дунюшки кто заступа?.. Где покровитель? Одна‑одинешенька, что в поле головешка… Дарья Сергевна при ней, да что ж она может? Нашлось в бумагах покойника, что брат не утонул в море, а больше двадцати годов у бусурман в полону живет – выкупают его теперь. Да ежели и вынесет его Бог на русскую землю… какой же он защитник племянницы? Изживши век середи бусурманов, пожалуй, и порядки‑то русские все перезабыл. Трудно Дуне, трудно бедняжке. Денег хоть и много после отца ей осталось – больше миллиона, да ведь не в деньгах людское счастье, а в близком, добром человеке. Пройдут сорочины, приедет она с Дарьей Сергевной за Волгу, у меня поживет, у тятеньки Патапа Максимыча погостит, а после того как устроится, один Господь ведает. Не раз об этом я с ней заговаривала, только она и речей не разводит: «Во всем, говорит, полагаюсь на власть Божию».

Печально повесивши голову, ни слова не сказал Самоквасов Аграфене Петровне. Лишь минуты через две тихо и робко спросил он:

– Обо мне не было речи?

– Были речи, Петр Степаныч, были. Не один раз заходили, – отвечала Аграфена Петровна. – Да вы прежде скажите‑ка мне по душе да по совести – миллиона, что ли, ее вам хочется?

– Что мне миллион! – горячо воскликнул Петр Степаныч. – На что он мне? Теперь у меня у самого денег за глаза – на жизнь хватит, еще, пожалуй, останется. По ней изболело сердце, а не по деньгам, по ней по самой… Вам все ведь известно, Аграфена Петровна, – помните, что говорил я вам в Вихореве?

– Помню. Это было чуть ли не накануне того дня, как в Комаров вы поехали, к матери Филагрии, что ли, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна.

– Издали даже не видал ее, – пылко ответил Петр Степаныч. – Что она мне? Ну было, что было прежде, то было, а теперича нет ничего.

– Зачем же вы тогда уехали от нас?

– С тоски, Аграфена Петровна, с одной только тоски, – отвечал Самоквасов. – Опротивел мне Божий свет, во всем я отчаялся. «Дай, подумал я, съезжу в Комаров, там много знакомых. Не размыкаю ли с ними кручину». Однако напрасно ездил. Хоть бы словечко кто мне по душе сказал. Все только говорили, что очень я переменился – ни прежнего‑де удальства, ни прежней отваги, ни веселости нисколько во мне не осталось. Тоски в Комарове прибыло, и там я пробыл всего трое суток.

– А потом?

– Потом только и думал что про нее, – сказал Петр Степаныч.

– Так ли, полно?

– Верно, Аграфена Петровна. Бог свидетель, что говорю не облыжно! – горячо вскликнул Самоквасов. – Господи! Хоть бы глазком взглянуть! А говорить не посмею, на глаза к ней боюсь показаться. Помнит ведь она, как я в прошлом году за Волгу уехал, а после того, ни с кем не повидавшись, в Казань сплыл?

– Помнит, очень твердо помнит, – сказала Аграфена Петровна.

– Что же мне теперь делать? Господа ради скажите, Аграфена Петровна, что делать мне? – со слезами на глазах спросил Самоквасов.

– Не знаю, что вам сказать, Петр Степаныч. Много бы я вам еще порассказала, да, слышите, Марфа Михайловна идет, – сказала Аграфена Петровна. – После сорочин, когда будет она в Вихореве, приезжайте к нам, будто за каким делом к Ивану Григорьевичу. А к двадцатому дню расположили мы с тятенькой Патапом Максимычем ехать к ней. Остановимся здесь. Заходите.

В это время вошла Марфа Михайловна. Разговоры покончились.

* * *

С тех пор Петр Степаныч каждый день, а иногда и по два раза заходил к Колышкину узнавать, нет ли каких вестей про Патапа Максимыча и про Аграфену Петровну, но про Дуню Смолокурову даже не заикался.

Раз Сергей Андреич, говоря с Самоквасовым, как думает он устроиться, сказал ему:

– А ведь крестный мой точную правду сказал, как был у меня. Жениться вам надо, Петр Степаныч, молодую хозяюшку под крышу свою привесть. Тогда все пойдет по‑хорошему.

– Сам понимаю это, – отвечал Самоквасов. – Да ведь невест на базаре не продают, а где ее, хорошую‑то, сыщешь? Девушки ведь все ангелы Божьи, откуда же злые жены берутся? Жену выбирать – что жеребей метать, – какая попадется. Хорош жеребей вынется – век проживешь в веселье и радости, плохой вынется – пожалуй, на другой же день после свадьбы придется от жены давиться либо топиться.

– С вашим капиталом да не найти хорошей невесты! – молвил Сергей Андреич. – Да возьмите хоть у нас в городу. Здесь всякими невестами, хорошими и плохими, старыми и молодыми, хоть Волгу с Окой запруди. Словечко только молвите – стаями налетят, особенно ж теперь, при отдельном вашем капитале.

– Не мало уж свах налетало, – сказал Петр Степаныч. – Да это и на дело‑то нисколько не похоже. Как я стану свататься, не зная ни невесты, ни семейных ее?

– На невесту‑то я вам, пожалуй, укажу, – сказал Сергей Андреич. – Сам ее не видал никогда, а все одобряют, много слышал я про нее хорошего. С миллионом приданого, с вашим‑то капиталом до полутора набралось бы… Какую бы можно было коммерцию завести. Про Смолокурову говорю, про сироту. Сама еще молода, из себя, говорят, пригожа, и нравом, вишь, кроткая, ко всем сердобольная. В своем городу отцовское хозяйство она нарушает, за Волгу едет жить к моему крестному. А крестный, как вижу, вас жалует. Поищите. Да не зевайте – миллионная невеста, в девках не засидится.

Ни слова не сказал Петр Степаныч, но такая краска бросилась ему в лицо, что он даже побагровел весь.

Колышкин будто и не заметил того.

– Знавали вы ее когда‑нибудь? – спросил он у Самоквасова.

– Знал, – робко ответил Петр Степаныч, понизивши голос. – В прошлом году видались.

– Что ж? Нравится? По мыслям? – спросил, улыбаясь, Колышкин.

Не отвечал смущенный Самоквасов.

– Повидайтесь с моим крестным, как он будет здесь, да поговорите с ним об этом откровенно, – хлопнув ладонью по плечу Самоквасова, сказал Сергей Андреич. – Авось на свадьбе попируем.

– Что вы, что вы, Сергей Андреич? – полушепотом только мог проговорить вконец растерявшийся Петр Степаныч.

Колышкин, глядя на него, улыбнулся.