Женщина в белых одеждах

Сергей оказался прав: вид с Ивановой горы впечатлял. Пока его спутник отошел собрать хвороста для костра, - быстрые мартовские сумерки снова вернули на землю зиму, - Сидорин успел подумать о противоречивой русской душе: «наши предки шли в северные леса, словно сторонясь гор, но все равно – обожали вот такие места, откуда весь мир – на ладони...»

В этот момент, словно соглашаясь с ним, налетел не злой ветерок. Асинкрит улыбнулся, довольный.

- Что, мир, согласен со мной? - крикнул он в сумеречную даль.

Еще один порыв ветра. Рядом лежала незастегнутая сумка Сергея. Белый листок, словно нехотя, перекинулся через край сумки и сполз на землю. Сидорин нагнулся, чтобы поднять его и невольно обратил внимание на красивый крупный почерк, которым был исписан весь листок. Наверное, записи Сергея. Сверху листа было написано очень крупно – «Павлово и Трушнево». Чуть ниже и помельче – «Все позади». Асинкрит заинтересовался. Оправдав себя, - ведь не любовное же это письмо – стал читать: «Дом без окон, без дверей, без полов, без потолка. Рядом, плетеные крапивой, распластались по земле несколько щепяных крыш, все, что осталось от изб. Это Павлово...

Островок ветел на краю поля, выдающий бывший посад деревенских домов. Это Трушнево...

Робкий голос кладбищенской травы, такой же тихий и ласковый, каким говаривала, бывало, бабушка Лиза Тараканова...

Вот и все, что осталось от этого некогда людного уголка Кацкого стана. Позади то время, когда Павлово населяло 139 человек, Трушнево – 104. Позади долгая и удивительная жизнь Елизаветы Гаврииловны Таракановой.

Все позади».

Послышались шаги. Асинкрит поспешно вернул листок на место.

- Вы что-то кричали? – спросил подошедший Сергей.

- Нет... вернее, да. Немного. От избытка чувств.

- Со мной здесь такое тоже бывает. Хорошо здесь, правда?

- Правда.

- Я как приду сюда, протяну к небу ладони...

- Что замолчали, Сергей. Думаете не пойму?

- Поймете. Раз давеча о деревне с такой болью говорили, хотя человек вы городской.

- Городской... Разве это главное? Я – русский, а потому и больно.

- Согласен. – Неожиданно улыбка исчезла, и Сергей стал очень серьезным, даже каким-то сумрачным.

Огонь с яростью схватился за хворост, загудел, рванувшись к небу. А затем стал тише, а вскоре он уже спокойно и даже ворчливо, как старик, трещал сучьями. Они долго молчали. Каждый думал о своем. Неожиданно Сидорин стал читать стихи:

Приходите ко мне погрустить, -

Это лучше всего у костра.

Надо голову чуть опустить

И тихонько сидеть до утра.

- Здорово, - отозвался Сергей. – Чьи стихи?

- Кажется это Горбовский.

- Слышал, но не читал... Я ведь замолчал, не потому, что...

- Я понимаю, Сергей. Не продолжайте.

- Вот и хорошо. Иной раз хочешь что-то выразить...

- И не получается.

- Поэтам легче.

- Вы писать сами не пробовали?

- Стихи?

- Хотя бы прозу. Мне кажется, у вас должно получиться. Да и о Кацком стане вы все знаете.

- Ой, что вы! Это бабушки наши все знают. Кадка знает, но хранит. А бабушки... Для меня радость – ходить к ним, беседовать, записывать их воспоминания, чаи гонять. Правда, уходят они потихоньку. – И замолчал, но вскоре опять оживился. – Моя родная бабушка в Хороброве живет. Сколько я от нее узнал! – И почти без паузы. – Вы думаете, у меня получится... писать?

- Обязательно.

- Если хотите, я вам сейчас что-нибудь расскажу... про нас, кацкарей. Не поверите, но я знаю своего прапрапрапрапрадедушку... Я не ошибся? – и Сергей, считая, загнул несколько пальцев. – Нет, правильно. Его Алексей звали. Не зря я в Углическом архиве пятнадцать лет сидел...

- Сергей, - перебил собеседника Асинкрит, - расскажите мне о Смерти.

- О Смерти? – удивился директор музея.

- Ну да, что кацкари о Смерти думают, какой ее видят.

Похоже, самому Сергею вопрос пришелся по душе.

- Ой, а ничего, что ночь, костер. Да и до дома далеко идти.

- Успеем выспаться, Сергей Николаевич.

- И то правда. Ну хорошо. С чего бы начать? Когда вы сказали: «Поговорим о Смерти», я сразу подумал о том, что в нашем человеке есть это...

- Что?

- Какая-то страстная готовность порассуждать о ней. Нарочитость, что ли... Вот к примеру, есть среди кацкарей люди, старики, конечно же, которые при жизни приобретают себе гроб. Уберут его покамест на чердак и, чтобы не пустовал без дела, хранят в нем яблоки и рябину.

Сидорин смотрел на говорящего широко раскрытыми глазами. Сергей, в свою очередь, был доволен эффектом, произведенным его словами.

- Яблоки и рябину?!

- Яблоки и рябину. Наломают ее, горькую, по осени, положат в гроб, а зимой, когда соберутся бабы на поседки, принесут в решете и каждой в передник высыплют. Сидят бабы, пьют чай из блюдечек, рябиной прикусывают да еще и посмеиваются – из гроба рябинка, не откуда-нибудь... Отчего так? – будто у Сидорина спросил Сергей, но было ясно, себя спрашивает, о давно наболевшем, - не потому ли, что и до сего времени в сельском пейзаже главенствуют церкви? И пусть в большинстве своем запущенные и разграбленные, они по-прежнему служат самым надежным ориентиром во всех смыслах этого слова. Где бы ты ни был, в каком лесу-болоте не плутал, неизменно выведет тебя высокий шпиль церковной колокольни. А взглянешь на храм, как не задумаешься о вечном, запредельном.?

И замолчал, словно передыхая. Асинкрит подумал, что, видимо, в тех листках есть наметки и этих мыслей. А сказал-то как хорошо: «о вечном – запредельном». Между тем Сергей продолжал:

- В семидесятые годы это было. Я сам под стол тогда бегал, бабушка рассказывала. Жил парень один, Николаем звали. Поспорил он с ребятами, что среди ночи не забоится забраться на самый верх Николо-Топорской церкви. И вот ровно в полночь большая толпа уже на кладбище. Парни внизу остались, а Николай лихо забрался на самый верх колокольни и посветил оттуда фонариком: вот, мол, я!

Стал спускаться. И тут – сидит на приступках девушка: вся в белом, путь загородила. Что делать? Струхнул Николай: глаза зажмурил, вниз бросился. Кубарем слетел, но жив остался... По ночам, как только он закрывал глаза, приходила к нему эта девушка и просила: «Ты бежал, с меня саван содрал. Поправь его, как был». Совсем извелся парень без сна. Наконец, решился. Вновь забрался на колокольню, дождался полуночи. Спускается, дрожит. Видит, сидит на приступках девушка – та же, а внизу саван валяется. Не помня себя, взял его и накинул на несчастную. С тех пор спит крепко, на сон не жалуется. Только ночами по церквам больше не шатается...

Да... Богу - Богово, живым – живое, а мертвым – мертвое. В Хороброве жила Поля Герасимова, Крюкова дочь. Она другой запрет нарушила: не появляться на кладбище после трех часов пополудни. И жизнью своей поплатилась. Ах, эти тихие сельские кладбища, разбитые на множество семейных участков, и каждый почти с рождения знает, в каком месте лежать ему... Но мы о Поле. Не послушалась девушка старших, поспешила в Троицу на могилу к матери веточку березовую положить. Торопилась, воротами не пошла, а напрямки через ограду перелезла. И услышали хоробровские истошный крик. Видят, бежит Поля, дороги не разбирает, обратно через ограду перелезает – за штырь зацепилась, ногу поранила, с кладбищенского увала кубарем покатилась.

- Что ты? Что с тобой? – допытываются хоробровские.

- Испугалась я. Чего видела, чего видела!

- Да что?

- Не скажу. И вы бояться будете.

И умерла. Так и не узнали хоробровские запретное. А кладбища своего с той поры побаиваются. Правда, охоты порассуждать о смерти не убавилось...

- Сергей, вы во все это верите? Может, это жизнь крестьянская среди природы с вечным ее круговоротом заставляет смириться со смертью? И даже поселяет ее по соседству? – предположил Сидорин.

Собеседник внимательно посмотрел на Асинкрита. Подумал...

- Хорошо. Расскажу. 16 августа 1991 года мы с ребятами, будучи в походе, остановились на ночлег у нарушенной деревни Плишкина.

- Нарушенной?

- Так мы называем умершие деревни, - пояснил Сергей. – Августовский вечер близок: не успели отужинать – уже темень глаз выколи. И вот ниоткуда, а точнее – из леса – вышла... женщина. Странная какая-то идет мимо, а на нас не смотрит. Может, к костру ее пригласить? – зашушукались мы с ребятами. И решили позвать, как только она на нас посмотрит. Но женщина, словно слепая – ни костра, ни людей не замечала...

«Батюшки!», - заволновались бабули, когда уже дома, в семьях, ребята рассказали эту историю. – «Дак это же Смерть ходит. И правильно сделали, что не оголчили ее. А заговорили бы с ней – кого-нибудь с собой забрала б».

Сергей, как опытный рассказчик, сделал паузу, давая слушателю впитать услышанное.

- Спрашиваете, что кацкари о Смерти думают, как ее представляют? Высокой женщиной, иногда даже высоты необыкновенной – метра два-три ростом, в белых или серых одеждах. Хоробровцы расскажут, что Смерть выходит откуда-то с речки Дубёнки – оттуда, где по писцовым книгам семнадцатого столетия угадываются деревеньки Тынкино, Черышево, Колесниково. Смерть молчалива. Не заговоришь с ней – пройдет мимо. Перекрестишься – пропадет. А оголчишь – с собой заберет.

- Оголчить – окрикнуть?

- Ай, настоящий Кацкарь! – улыбнулся Сергей. – Верно. Так что зря говорят, будто смерть не выбирают. Кацкари уверены в обратном, бродят Смерти по Кацкому стану, - которую окликнешь, та и будет твоей. Другой образ смерти – Белая кобылица. Живет она, по преданиям, где-то в Верхней Кадке, у глазовских деревень. Чуть рассветет, едва первый солнечный луч коснется росы на траве, выбегает Белая Кобылица из своего местища и рыщет по всему Кацкому стану. К селению подбежит, но войти в него не посмеет. Коль увидишь ее утром рано за одворицей – быть несчастью: или умрет кто-то, или заболеет тяжело...

Вообще, Смерть всегда сообщает о своем приходе... Алексей Прокофьев домой возвращался. Поздно уже, а лошаденка – из ленивых ленивая. Мужики давно в село въехали, а он еще только с кладбищем поравнялся. Лежит на мешках, звезды считает. На кладбище глянул, про себя подумал: «А ведь все там будем. Только в разное время».

- А ты – дак скоро! – отвечают ему оттуда явственно.

Лошаденка вмиг до дома докатила, а Алексей Прокофьев вправду скоро скончался. Бывает и такое: человек еще не умер, еще Бог даст – проживет много лет, а в народе уже начинает складываться предание о его смерти: «Глафира оттого хвораёт, что бабка Секлетия на их рода порчу навела...»

Как человек жизнь прожил, так и смерть примет – вот еще одно деревенское правило. Праведники умирают легко и все больше в праздники, а к нечестивым людям и Смерть не идет. Та же колдунья, бабка Секелетия, умирала долго и мучительно. Все «На! На!» кричала. Ее под сошок закорючило – там и дни свои окончила... Были наказаны за греховную жизнь и Офимия мартыновская, и летиковская Лобанова, и Юрьевская Кубариха.

Впрочем, и плохие человеческие качества наказываются: забирая с собой Савинова-ростовщика из деревни Гальчина, Смерть вывернула ему язык аж до пупа! То-то принял мучений за свою неуемную жадность...

Замолчал Сергей. Задумался.

- Вот, вроде бы все рассказал... Ой, нет. Человек не уходит на тот свет сразу, он ворачивается. Знакомые после похорон еще ждут встречи с ним. Тот же Алексей Прокофьевич каждое утро подходил к окну, и вся семья слышала, как он барабанил по стеклу и будил жену: «Вставай, Александра, на работу опоздаешь!» Естественно такая идиллия не всегда бывает. Самоубийцы, как правило, после похорон приходя к родным, так буянят, что те к попу за молебном бегут. А среди жителей Нефина всегда находились любопытные, которые после похорон однодеревеца ровно в полночь выходили на пруд смотреть, не возят ли на усопшем черти воду? Вот таким нехитрым способом узнавали, куда попал человек – в ад или рай.

- А если серьезно, - помешивая палкой угли догорающего костра закончил Сергей, - люди умирают и поныне, а потому продолжают рождаться эти странные сказания о смерти. Не знаю, сколько в них правды, но воспитательную роль они играют большую: учат, как жить, как умирать, что можно делать, что нельзя. Я о другом думаю. Откроешь метрическую книгу любой церкви: Господи Боже мой! – сколько же жило их – бесконечная череда имен давно ушедших людей. Посмотрите на любое сельское кладбище – холмики, холмики, холмики...

- Простите, Сергей, перебью. У меня друг есть, Алексей Рыженков. Нет, скорее, просто добрый знакомый. Он поэт. Хороший поэт. У него есть стихи... в тему. Хотите, почитаю?

- Конечно. Вы читайте, а я хворосту подброшу.

И вновь на мгновение взъярился костер, уносясь в темную высь.

Бугор за деревней убогой,

Как я пригляделся – погост.

Березы здесь – стройности строгой,

Кресты – каждый темен и кос.

Гляжу на трухлявый без меток -

Завалится, ткни лишь перстом.

Бог весь, чей покоится предок

Под этим забытым крестом?

Потомок деревню покинул

И не возвращался давно,

А может, и сам уже сгинул,

И знать никому не дано.

Все временно. Даже могила.

Завалится крест навсегда.

А кости вполне растворила,

Песок промывая, вода.

- Ой, какой же он умница... «Бог весь, чей покоится предок». Все верно! Кто лежит под этими холмиками? Даже имени не осталось. Даже имени... Но ходят от селения к селению через года, через столетия предания о смерти, как своеобразные надгробия давно отжившему человеку. Иные так поистерлись, что почти ничего не осталось. Ну ты как кочуровская бароня, скажут. Как Яша Банченой. Нюша Долгая. Ваня Ломаной. Таня Патюня. Спросишь:

- А кто она, эта Таня Патюня?

- Да не знаем, - отвечают, - была такая...

Вот она, Асинкрит Васильевич, самая краткая, но и самая стоящая из всех биографий – «была такая». Ходит она в народе. И побеждает эту загадочную высокую женщину в белых одеждах.

Глава двенадцатая.