Часть третья. Гейл Винанд 9 page

- За что?

- За то, что ты не распространяешься о нашем браке в своих газетах.

Он испытующе посмотрел на неё и улыбнулся:

- Не в твоём стиле благодарить за это.

- Не в твоём стиле поступать так.

- Я должен был. Но думал, ты рассердишься.

- И рассердилась бы, но не вышло. Я не сержусь, я тебе признательна.

- Можно ли быть признательным за признательность? Не знаю, как выразить, но именно это я испытываю, Доминик.

Она посмотрела вокруг. От стен отражался мягкий свет. Освещение было частью интерьера, сообщая стенам ещё одно качество. Она подумала, что за этими стенами есть и другие комнаты, комнаты, которых она ещё не видела, но которые принадлежали теперь ей.

- Гейл, я не спросила, что мы будем делать? Куда-нибудь поедем? У нас будет медовый месяц? Смешно, но я ещё не думала об этом. Думала только о свадьбе и ни о чём больше. Как будто всё этим и кончалось, а дальше всё будет зависеть от тебя. Тоже не мой стиль, Гейл.

- Твоя покорность - плохой знак, не в твою пользу.

- Но может быть и в мою - если мне она нравится.

- Может быть. Но только на время. Нет, мы никуда не едем. Если, конечно, ты не захочешь.

- Нет.

- Тогда мы остаёмся здесь. Опять исключение из правила. Тоже правило, только для нас с тобой. Отъезд всегда был бегством - для нас с тобой. На сей раз мы не бежим.

- Да, Гейл.

Когда он обнял её и поцеловал, она согнула руку в локте и положила ладонь на своё плечо, так что щека коснулась увядшего жасминового букета на запястье, аромат ещё держался - нежное напоминание о весне.

Войдя в спальню, она обнаружила совсем не то место, которое было запечатлено на страницах бесчисленных журналов. На месте стеклянной клетки была сооружена комната без единого окна. Она была освещена, работал кондиционер, но снаружи не проникали ни свет, ни воздух.

Она лежала в его постели и прижимала ладони к гладкой холодной простыне, чтобы не дать рукам протянуться к нему. Но её скованность и безразличие не пробудили в нём гнев. Он понял. Он рассмеялся. Она услышала его слова - жёсткие, прямые, насмешливые: «Так не пойдёт, Доминик». И поняла, что не в силах удержать преграду. Ответ на его слова она ощутила в собственном теле - это была готовность, приятие, влечение. Она подумала, что причина не в желании, даже не в половом акте; мужчина воплощает жизненную силу, а женщина откликается только на эту изначальную мощь, слияние их тел будет простым свидетельством этой мощи, и подчинялась она не этому человеку, а той жизненной силе, которая забилась в нём.

- Ну? - спросил Эллсворт Тухи. - Теперь тебе ясно?

Он стоял, небрежно прислонясь к спинке стула, на котором сидел Скаррет, и уставясь на корзинку, полную корреспонденции.

- Нас завалили письмами, Эллсворт. Ты бы видел, как его называют. Почему он не дал материал о своём бракосочетании? Чего он стыдится? Что скрывает? Почему не венчался в церкви, как порядочный человек? Как мог жениться на разведённой? Вот что всех интересует. Тысячи писем. А он не хочет видеть эти письма. И это Гейл Винанд, человек, которого называют барометром общественного мнения.

- Именно так, - сказал Тухи. - Такой он человек.

- Вот, например. - Скаррет взял одно письмо и прочёл вслух: - «Я порядочная женщина, мать пятерых детей, и теперь убедилась, что не следует воспитывать детей на примере вашей газеты. Четырнадцать лет я выписывала её, но теперь, когда вы показали себя недостойным человеком, которому наплевать на священный институт брака, который спокойно вступает в связь с падшей женщиной, женой другого, которая и обручается-то в чёрном платье, как, впрочем, и пристало в её положении, я больше не собираюсь читать вашу газету, вы - дурной пример для детей, и я в вас сильно разочаровалась. Искренне ваша миссис Томас Паркер». Я прочитал ему это письмо. Он посмеялся.

- О-хо-хо, - только и сказал Тухи.

- Что в него вселилось, Тухи?

- Ничего, Альва. Наружу вышла наконец его подлинная натура.

- Между прочим, знаешь, многие газеты раскопали старый снимок Доминик - голую статую из того чёртова храма, вмонтировали его в репортаж о бракосочетании якобы как свидетельство привязанности миссис Винанд к искусству. Вот подлецы! Подонки, они хотят посчитаться с ним. Интересно, кто подсказал им идею?

- Откуда мне знать?

- Конечно, это не более чем буря в стакане воды. Через пару недель всё забудется. Не думаю, что будет большой вред.

- Да, пожалуй, одно это событие мало что значит само по себе.

- То есть? Ты как будто что-то предрекаешь.

- Письма предрекают, Альва. И не столько письма, сколько тот факт, что он не хочет их читать.

- Ну, не стоит придавать этому чрезмерное значение. Гейл знает, где и когда остановиться. Не надо делать из мухи… - Он взглянул на Тухи, и голос его изменился: - Впрочем, о чёрт, Эллсворт, а ведь ты прав. Что будем делать?

- Ничего, мой друг, мы ничего не будем делать ещё долгое время.

Тухи сел на край стола и стал тыкать концом узкого ботинка в корзинку с письмами, подбрасывая листки и шелестя ими. В последнее время он завёл привычку постоянно заглядывать в кабинет Скаррета в любое время дня, и Скаррет всё больше полагался на него.

- Послушай, Эллсворт, - внезапно спросил Скаррет, - а так ли ты лоялен к «Знамени»?

- Альва, говори по-человечески. Что за высокопарный стиль?

- Нет, в самом деле… Думаю, ты понимаешь.

- Разве можно быть нелояльным к хлебу с маслом?

- Да, конечно… И всё же, Эллсворт, понимаешь, ты мне очень нравишься, только я никак не разберу, когда ты говоришь то, что на самом деле думаешь, а когда подстраиваешься под меня.

- Не надо лезть в дебри психологии, заблудишься. Что у тебя на уме?

- Почему ты продолжаешь писать для «Новых рубежей»?

- Ради заработка.

- Ладно, ладно, для тебя это не деньги.

- Ну, это престижный журнал. Почему бы мне не сотрудничать с ними? У вас нет на меня исключительных прав.

- Конечно, и мне вообще-то наплевать, где ты прирабатываешь. Только вот «Новые рубежи» в последнее время как-то странно себя ведут.

- В каком отношении?

- В отношении Гейла Винанда.

- Чепуха, Альва!

- Нет, совсем не чепуха. Возможно, ты не обратил внимания, наверное, не вчитываешься должным образом, но у меня нюх на такие дела, уж я-то знаю. Могу различить, когда оригинальничает какой-нибудь юный умник, а когда гнёт свою линию журнал.

- Альва, ты напрасно разнервничался, ты преувеличиваешь. «Новые рубежи» - журнал либеральный, они всегда покусывали Гейла Винанда. Его все поддевают. Он никогда не пользовался любовью в нашей среде, ты же знаешь. Но его это мало трогало, не так ли?

- Тут другое. Мне не нравится, что это делается систематически, с определённой целью, вроде множество мелких ручейков, ан смотришь - и бурный поток. Всё одно к одному, и вскоре…

- Уж не развивается ли у тебя мания преследования, Альва?

- Мне это не нравится. Всё было в норме, когда прохаживались насчёт его яхт, женщин, кое-каких муниципальных делишек… Ведь одни сплетни, так ничего и не подтвердилось, - поспешно добавил он. - Мне не нравится, когда переходят на модный теперь жаргон новой интеллигенции: Гейл Винанд - эксплуататор, Гейл Винанд - акула капитализма, Гейл Винанд - язва эпохи. Тот же трёп, конечно, Эллсворт, но трёп взрывоопасный.

- Всего лишь современный стиль выражения старых идей, и ничего больше. Кроме того, я не могу нести ответственности за политику журнала, даже если время от времени помещаю там свой материал.

- Нет, конечно, но… До меня доходят и другие слухи.

- Какие?

- Что ты финансируешь эту кампанию.

- Я? Из чьего кармана?

- Ну, не из своего личного. Но говорят, это ты убедил молодого Ронни Пиккеринга, известного выпивоху, сделать им финансовое вливание в сто тысяч зелёных, как раз когда журнал, как многие ему подобные, дышал на ладан.

- А, чёрт! Это делалось для того, чтобы вытащить Ронни из дорогих кабаков. Малыш опускался на глазах, а так у него появился стимул, смысл жизни. Он дал деньги на благородное дело, вместо того чтобы тратить на хористочек, которые так или иначе выманили бы их у него.

- Так-то оно так, но тебе следовало бы обговорить спонсорство условием, дать понять, что они не должны нападать на Гейла Винанда.

- Но «Новые рубежи» - это ведь не «Знамя», Альва. Это журнал с принципами. Его редакции нельзя ставить условия, нельзя сказать: «А не то…»

- В наших-то играх, Эллсворт? Кого ты хочешь обмануть?

- Ну, чтобы успокоить тебя, скажу кое-что, что тебе неизвестно. Это не для огласки, но раз уж ты… Всё сделано через посредников. Тебе известно, что я недавно убедил Митчела Лейтона купить большой пакет акций «Знамени»?

- Нет!

- Именно.

- Господи! Это великолепно, Эллсворт! Митчел Лейтон? Такие денежки нам не помешают, и мы… Погоди-ка. Митчел Лейтон?

- Да, а что тут такого?

- Не тот ли это внучок, которому никак не переварить дедушкино наследство?

- Да, дед оставил ему громадные деньги.

- Но он ужасный сумасброд. То увлёкся йогой, то сделался вегетарианцем, затем унитаристом, потом нудистом, а недавно отправился в Москву строить дворец для пролетариата.

- Ну и что?

- О Господи! Красный среди наших акционеров!

- Митчел не красный. Как можно быть красным, имея четверть миллиарда долларов! Он всего лишь бледно-розовый. Скорее даже жёлтый. Но душой - чудесный парень.

- Но зачем ему «Знамя»?

- Альва, ты просто осёл. Неужели не понятно? Я заставлю его поместить часть состояния в добротную, солидную, консервативную газету. Это излечит его от розовых фантазий и направит на верную стезю. А кроме того, какой от него вред? Контрольный пакет ведь у нашего дорогого Гейла, правда?

- А Гейл об этом знает?

- Нет. Последние пять лет наш дорогой Гейл не так осмотрителен, как раньше. И лучше ему не говорить. Ты видишь, как ведёт себя Гейл. Пора оказать на него давление. А для этого нужны деньги. Так что будь мил с Митчелом Лейтоном. Он может пригодиться.

- Тут я согласен.

- Вот и хорошо. Как видишь, я не изменник. Я поддержал на плаву либеральный журнальчик, но я же привлёк гораздо более значительную сумму в поддержку такого оплота консерватизма, как нью-йоркское «Знамя».

- Выходит так, и это очень порядочно, учитывая, что ты сам своего рода радикал.

- Ну, будешь ещё толковать о моей нелояльности?

- Полагаю, нет оснований. Рассчитываю на твою верность нашему «Знамени».

- То-то же. Я люблю «Знамя». Для него я готов на всё. Жизнь готов отдать за «Знамя».

VIII

Отшельник на пустынном острове помнит о большой земле, но в роскошной городской квартире на крыше небоскрёба, с отключённым телефоном, Винанд и Доминик забыли, что под ними ещё пятьдесят семь этажей, стальные колодцы лифтов, вмонтированных в гранит. Им казалось, что их жильё не остров, а планета, летящая в космосе. Город стал лишь приятным видением, он превратился в абстракцию, связь с которой невозможна, - так можно любоваться небом, которое мало значит в жизни человека, ходящего по земле.

Две недели после свадьбы они не выходили на люди. Ей достаточно было нажать кнопку лифта, чтобы прервать это уединение, но желания не возникало. Не было стремления сопротивляться, поражаться, сомневаться. Ею овладели очарование и покой.

Винанд часами беседовал с ней, если она была к тому расположена. Он с удовольствием сидел рядом и молчал, когда ей так хотелось, рассматривая её, как произведение искусства в своей художественной галерее, тем же спокойным, отстранённым взглядом. Он отвечал на все её расспросы. Сам вопросов не задавал, никогда не говорил о своих чувствах, о том, что он испытывает. Когда ей хотелось остаться одной, он не мешал. Однажды вечером она читала в своей комнате и вдруг увидела, что он стоит снаружи, у холодного парапета в зимнем саду. Он ни разу не обернулся взглянуть на её окно, просто стоял в падавшем из окна свете.

Через две недели Винанд вернулся к работе в редакции «Знамени». Но у него сохранилось чувство изолированности от мира, словно это было решено раз и навсегда и теперь надлежало строго следовать этому. Вечером он возвращался домой, и город переставал для него существовать. Он не хотел выходить. Он не приглашал гостей.

Винанд никогда не упоминал об этом, но Доминик знала, что он не хочет, чтобы она выходила из дому - ни с ним, ни одна. Это никак не навязывалось ей, но было его тихой манией. Возвращаясь, он спрашивал: «Ты выходила?» Никогда не звучало: «Где ты была?» Это не было ревностью. Где - значения не имело. Когда ей понадобилось купить пару туфель, он распорядился, чтобы три магазина прислали ей на выбор полный ассортимент, и этим предотвратил её выход в город. Когда она захотела посмотреть фильм, он оборудовал кинозал на крыше.

Она подчинялась - первые несколько месяцев. Когда до неё дошло, что ей нравится их уединение, она тотчас положила ему конец. Она заставила Винанда принимать приглашения и сама стала приглашать гостей. Он подчинился не протестуя.

Но он воздвиг стену, которую ей было не сломать, - стену между ней и его газетами. Имя его жены никогда не появлялось на их страницах. Он пресёк все попытки вовлечь миссис Гейл Винанд в общественную жизнь: никаких комиссий, благотворительных акций, социальных программ. Он без колебаний вскрывал её почту, если по адресу и названию организации-отправителя можно было догадаться о цели письма; он уничтожал такие письма, оставляя их без ответа, и сообщал ей об этом. Она молча пожимала плечами.

Однако он, видимо, не разделял её презрения к его империи. Ей не удалось установить, как он относится к своим изданиям. Однажды на её замечание об особенно агрессивной передовице он холодно ответил:

- Я никогда не приносил извинений за то, что печатаю в «Знамени». И не намерен впредь.

- Но ведь это просто ужасно, Гейл.

- Я полагал, что ты вышла замуж за меня как издателя «Знамени».

- Я полагала, что тебе не по душе так думать.

- Что мне по душе, а что нет, тебя не касается. Не рассчитывай изменить характер «Знамени» или принести его в жертву. Никто на свете не заставит меня это сделать.

Она рассмеялась:

- Я об этом просить не буду, Гейл.

В ответ он даже не улыбнулся.

Он работал с новой, удвоенной энергией, с таким подъёмом и яростным напором, что изумлялись даже люди, знавшие его в самую честолюбивую пору. При необходимости он просиживал в кабинете ночь напролёт, чего давно уже не делал. В его стиле работы и направлении газеты ничего не изменилось. Альва Скаррет с удовольствием отмечал это.

- Эллсворт, мы ошибались насчёт Гейла, - говорил Скаррет своему постоянному собеседнику, - он тот же прежний Винанд, и слава Богу.

- Дорогой Альва, - отвечал Тухи, - всё не так просто, как ты полагаешь, и совершается не так скоро.

- Но он счастлив. Разве ты не видишь, что он счастлив?

- Самое опасное, что с ним могло случиться. И будучи на сей раз гуманным, я говорю это ради его же пользы.

Салли Брент решила перехитрить своего шефа. Салли была одним из самых удачных приобретений «Знамени»; плотная женщина средних лет, она одевалась как на демонстрацию моды двадцать первого века, а писала как горничная. Среди читателей «Знамени» у неё был широкий круг поклонников. Популярность сделала её излишне самоуверенной.

Салли Брент решила дать материал о миссис Гейл Винанд. Материал сам просился в руки, он был как раз в её духе, и грех было им не воспользоваться. Она получила доступ в городскую квартиру Винанда, прибегнув к тактике, которую усвоила, будучи хорошо вышколенным сотрудником «Знамени». Она явилась со своей обычной помпой, в чёрном платье со свежим подсолнухом на плече - украшением, которое стало её опознавательным знаком, и, не успев отдышаться, выпалила:

- Миссис Винанд, я пришла, чтобы помочь вам обмануть мужа. - Она подмигнула, подчёркивая свою дерзость, и пояснила: - Наш дорогой мистер Винанд к вам несправедлив, он лишает вас положенной вам славы, никак не могу понять почему. Но вместе мы его поправим. Как может мужчина совладать с двумя женщинами, соединившими свои силы? Он просто не понимает, какой ему достался чудесный экземпляр. Так что выдавайте вашу историю, а я её запишу, и она будет такой занимательной, что ему ничего не останется, как опубликовать её.

Доминик была дома одна и ответила такой улыбкой, какой Салли Брент ещё не доводилось видеть, поэтому эпитеты, которые бы верно описали супругу патрона, не пришли в голову обычно весьма наблюдательной журналистке. Доминик выдала ей свою историю. Она выдала именно такую историю, о которой мечтала Салли Брент.

- Конечно, я готовлю ему завтрак, - сказала Доминик. - Его любимое блюдо - яичница с ветчиной, да, именно яичница с ветчиной… О да, мисс Брент, я очень счастлива. Я просыпаюсь утром и говорю себе: неужели правда, что я, скромная, незаметная девочка, стала женой великого Гейла Винанда, который мог выбрать любую самую блестящую красавицу в мире. Знаете, я давно любила его. Но он оставался для меня только мечтой, прекрасной, но недосягаемой… Прошу вас, мисс Брент, передайте это всем женщинам Америки: терпение всегда вознаграждается, большая любовь поджидает каждую из нас. Мне кажется, это чудесная мысль, и может быть, она будет таким же подспорьем другим девушкам, каким послужила мне… Да, моё единственное стремление в жизни - сделать Гейла счастливым, разделить с ним радости и печали, быть хорошей женой и матерью.

Альва Скаррет прочитал репортаж, и он так ему понравился, что заставил забыть об осторожности.

- Пускай в ход, Альва, - подстрекала его Салли Брент, - отдай в набор и оставь корректуру у него на столе. Он даст добро, поверь.

В тот же вечер Салли Брент была уволена. Ей заплатили по контракту за целых три года вперёд и попросили впредь ни под каким предлогом не появляться в редакции «Знамени».

Скаррет в панике пробовал протестовать:

- Гейл, Салли нельзя увольнять! Только не её!

- Когда я не смогу увольнять любого из моих работников, - спокойно ответил ему Гейл, - я закрою газету и взорву редакцию к чёртовой матери.

- Но читатели! Мы потеряем читателей!

- К чёрту читателей.

Вечером того дня, за ужином, Винанд достал из кармана комок бумаги - корректуру репортажа - и, не сказав ни слова, швырнул его через стол в Доминик. Он попал ей в лицо. Бумага упала на пол. Доминик подобрала её, развернула, увидела, что это, и громко рассмеялась.

Салли Брент опубликовала статью об интимной стороне жизни Гейла Винанда. В лёгкой интеллигентной манере она подала в жанре социологического очерка такой материал, который не решился бы напечатать самый низкопробный журнал. Его напечатали «Новые рубежи».

Винанд подарил Доминик ожерелье, сделанное по его заказу. Оно состояло из бриллиантов, незаметно скреплённых вместе; бриллианты располагались просторно, словно небрежно, без видимого порядка, выброшенные целой пригоршней; их соединяли едва видимые платиновые цепи, изготовленные под микроскопом. Когда он надел ожерелье ей на шею, оно легло на кожу случайной россыпью дождевых капель.

Она подошла к зеркалу и спустила платье с плеч, всматриваясь в мерцание серебристых капель на коже. Она сказала:

- Что за мрачная история напечатана в твоей газете, Гейл, о женщине из Бронкса, которая убила молодую любовницу своего мужа. Плохо другое - нездоровое любопытство людей, которым нравится читать об этом. Но что ещё хуже - люди, которые работают на потребу таких болезненных интересов. В сущности, именно благодаря этой несчастной женщине - на фотографии в газете у неё короткие толстые ноги и толстая морщинистая шея - появилось это ожерелье. Это ожерелье восхитительно. Я с гордостью буду носить его.

Он улыбнулся, в его глазах внезапно вспыхнул блеск какой-то странной отваги.

- Можно смотреть на дело так, - сказал он, - а можно иначе. Мне больше нравится думать об этом так: я взял отбросы человеческой души - замутнённое сознание этой женщины и людей, которым нравится читать о ней, и сотворил из этого ожерелье на твоих плечах. Мне больше по душе думать о себе как об алхимике, способном сотворить бриллиант из грязи.

В его взгляде она не увидела ни оправдания, ни сожаления, ни досады. Это был странный взгляд, она и раньше замечала его - это было поклонение. И это позволило ей осознать, что есть такая ступень поклонения, когда субъект поклонения сам внушает глубокое уважение.

Вечером следующего дня она сидела перед зеркалом, когда он вошёл в её будуар. Он наклонился, прижался губами к её шее… и увидел в углу зеркала квадратик бумаги. Это была расшифровка телеграммы, которая положила конец её карьере в «Знамени»: «Уволить суку. Г.В.».

Он выпрямился во весь рост позади неё:

- Как это попало к тебе?

- Мне это дал Эллсворт Тухи. Я подумала - стоит сохранить. Конечно, не ожидала, что придётся так кстати.

Он с серьёзным видом склонил голову, признавая авторство, и ничего не сказал.

Она думала, что на следующее утро телеграммы не окажется на месте. Но он к ней не притронулся. Она тоже её не касалась. Телеграмма так и осталась прикреплённой к раме зеркала. Когда Винанд держал Доминик в объятиях, она часто видела, как его взгляд устремляется к этому клочку бумаги. Что он при этом думал, она не знала.

Весной он на неделю уехал из Нью-Йорка на съезд издателей. Они впервые расстались. Доминик удивила его, приехав встречать в аэропорт. Она была весела и нежна, её поведение обещало то, на что он никогда не рассчитывал, чему не мог поверить и всё-таки верил.

Когда он вошёл в гостиную и устало раскинулся на диване, она поняла, что ему хотелось отдохнуть во вновь обретённом надёжном покое своего жилища. Она заглянула в его глаза; он не хотел ничего, кроме отдыха, он рассчитывал на понимание. Она стояла перед ним, готовая к выходу:

- Пора одеваться, Гейл. Мы идём в театр.

Винанд сел. Он улыбнулся, на лбу появились косые бороздки. Он вызывал у неё холодное чувство восхищения: он полностью владел собой, если не считать этих бороздок. Он сказал:

- Прекрасно. Фрак или смокинг?

- Фрак. У нас билеты на «Не твоё собачье дело». Достала с великим трудом.

Это было слишком. На минуту в комнате повисла напряжённая, грозовая атмосфера. Он первый нарушил её искренним смехом, сказав с бессильным отвращением:

- Побойся Бога, Доминик! Всё что угодно, только не это!

- Гейл, это гвоздь сезона. Ваш критик Жюль Фауглер, - тут Гейл перестал смеяться, он всё понял, - объявил её величайшей пьесой нашего времени. Эллсворт Тухи сказал, что это чистый голос грядущего нового мира. Альва Скаррет заявил, что пьеса написана не чернилами, а молоком человеческой доброты. Салли Брент, до того как ты её уволил, сказала, что она смеялась на спектакле, чувствуя комок в горле. Нет, эта пьеса - законное дитя «Знамени», и я подумала, что ты обязательно захочешь посмотреть её.

- Да, конечно, - сказал Винанд.

Он встал и отправился одеваться.

«Не твоё собачье дело» шла уже несколько месяцев. Эллсворт Тухи с сожалением заметил в своей колонке, что название пьесы пришлось немного изменить, «пойдя на уступки ханжеской буржуазной морали, которая до сих пор диктует свою волю театру. Это вопиющий пример давления на художника. Так что не стоит верить болтовне о творческой свободе и вообще о свободе в нашем обществе. Первоначально названием этой чудесной пьесы было подлинное народное выражение, прямое и смелое, как свойственно языку простого человека».

Винанд и Доминик сидели в середине четвёртого ряда, не обращаясь друг к другу, следя за действием. Сюжет был малоинтересным, банальным, но подтекст не мог не пугать. Тяжеловесные пустопорожние реплики, которыми текст пропитался, как сыростью, создавали какую-то особую атмосферу; она давала себя знать в ухмылках актёров, в вульгарных жестах, в хитроватом прищуре глаз и насмешливых интонациях. Малозначащие фразы подавались как откровение и нагло навязывались как глубокие истины. На сцене витал дух не невинного предубеждения, а намеренного вызова. Автор, похоже, хорошо знал свою цель и похвалялся властью навязывать зрителям свои представления о возвышенном и тем самым уничтожать в них способность к истинно возвышенному. Спектакль оправдывал мнение критиков: он веселил, как непристойный анекдот, разыгранный не на сцене, а в зрительном зале: словно с пьедестала столкнули божество, а вместо него водрузился не сатана с мечом, а уличный дебошир с бутылкой.

Притихший зал был явно озадачен и насторожен. Когда раздавался смех, все тотчас с облегчением подключались, с радостью открывая для себя, что им весело. Жюль Фауглер не пытался что-то внушить зрителю, он просто дал понять - задолго до постановки и через множество намёков, - что всякий, кто не сможет оценить пьесу, - бездарный тупица. «Бесполезно просить пояснений, - сказал он. - Либо вы в состоянии понять эту пьесу, либо вам это не дано».

В антракте Винанд слышал, как одна полная дама сказала:

- Чудесно, хотя я не всё понимаю, но чувствую, что это о чём-то очень важном.

Доминик спросила:

- Может быть, уйдём, Гейл?

Он ответил:

- Нет, досидим до конца.

В машине по дороге домой он молчал. Когда они вошли в гостиную, он остановился и приготовился выслушать и принять любую критику. На миг у неё появилось желание пощадить его. Она чувствовала себя опустошённой и очень уставшей. Ей не хотелось причинять ему боль, ей хотелось просить у него помощи.

Потом её мысли снова вернулись к тому, о чём она думала в театре. Эта пьеса была творением «Знамени», «Знамя» её породило, вскормило, поддержало и привело к триумфу. То же «Знамя» начало и завершило разрушение храма Стоддарда… Нью-йоркское «Знамя», второе ноября, рубрика «Вполголоса», статья «Святотатство», автор Эллсворт М. Тухи; «Церкви нашего детства», автор Альва Скаррет. «Вы счастливы, мистер Супермен?..» И разрушение храма Стоддарда представилось ей недавним событием; дело было, конечно, не в сравнении двух несоизмеримых вещей, храма и пьесы, а в том, что и то и другое было не случайно, роли играли не актёры, не Айк, Фауглер, Тухи и она сама… и Рорк. Дело было во вневременном противоречии, в вечной борьбе, битве двух идей: одной, создавшей храм, и другой, произведшей на свет пьесу; две силы открылись ей в наготе, своей сути, силы, боровшиеся друг против друга с сотворения мира; они были известны каждой религии, всегда были Бог и дьявол, просто люди часто заблуждались относительно того, каков дьявол; дьявол не был велик, он был не один, дьяволов было много, люди были грязны и ничтожны. «Знамя» погубило храм Стоддарда, чтобы дать жизнь этой пьесе, иного от него нельзя было ожидать, третьего не дано, нельзя избежать выбора, нейтралитет невозможен - либо одно, либо другое, так было всегда. У этой войны много символов, но нет названия, это необъявленная война… «О Рорк! - закричало всё её существо. - О Рорк, Рорк, Рорк…»

- Доминик, что случилось?

Она услышала голос Винанда, тихий и встревоженный. Никогда раньше он не позволял себе проявить беспокойство. Она поняла его вопрос, он возник как отражение того, что он увидел в её лице.

Она выпрямилась, уверенная в себе, внутри неё всё застыло.

- Я думаю о тебе, Гейл, - сказала она. Он ждал. - Что, Гейл? Меняем величие на великую страсть? - Она рассмеялась, подражая актёрам на сцене. - Послушай, Гейл, у тебя есть двухцентовая марка с портретом Джорджа Вашингтона?.. Сколько тебе лет, Гейл? Много ли ты трудился? Ты прожил половину жизни, но сегодня получил вознаграждение. Достиг своей вершины. Конечно, никому не удаётся встать вровень со своей высшей страстью. Но если будешь стараться изо всех сил, то когда-нибудь сможешь встать вровень с этой пьесой! - Он молчал, слушая и принимая. - Полагаю, тебе надо выставить рукопись этой пьесы напоказ внизу, в твоей художественной галерее. И дать новое имя своей яхте - «Не твоё собачье дело». Думаю, ты должен…

- Замолчи.

- …включить меня в труппу, чтобы я каждый вечер исполняла роль Мэри, той Мэри, которая приютила бездомную крысу и…

- Доминик, замолчи.

- Тогда говори сам. Я хочу услышать, что ты скажешь.

- Я никогда ни перед кем не оправдывался.

- Тогда хвастайся, тоже подойдёт.

- Если хочешь знать, меня тошнит от этой пьесы. Ты знаешь это. Это ещё омерзительнее, чем история женщины-убийцы из Бронкса.

- Да, пьеса почище той истории.

- Но можно представить себе худшее, например, великая пьеса, выставленная на посмешище перед сегодняшней публикой. Принять мученический венец, оказаться жертвой людей вроде тех, что потешались сегодня. - Он видел, что его слова что-то пробудили в ней, но не знал - гнев или удивление. Он продолжал: - Да, мне тошно от пьесы, как и от многого другого, что делается в «Знамени». Этот вечер особенно показателен, он обнажил многое из того, что было скрыто, - большую агрессивность и озлобленность. Но если это по душе глупцам, то именно это нужно «Знамени». Газета для того и создана, чтобы потрафлять дуракам. Что ещё я должен признать? В чём повиниться?

- Скажи откровенно, как ты чувствовал себя сегодня?

- Как на горячих угольях. Потому что ты сидела рядом. Ты ведь всё подстроила намеренно? Чтобы я мог ощутить контраст? И всё же ты просчиталась. Я смотрел на сцену и думал: вот каковы люди, каковы их душонки, но я… я обрёл тебя, у меня есть ты… так что стоило пострадать. Сегодня мне было больно, как ты хотела, но существует некий предел, до которого можно выдерживать боль. Пока существует этот предел, настоящей боли нет…